Знак Вирго
Шрифт:
(Все эти нехитрые способы мести, к которым прибегала раздражительная бабушка, покажутся мне детской забавой, когда я вернусь после войны и буду вынужден снова спать в одной комнате с младшим братом, кто за время нашей разлуки приобретет кошмарную привычку зычно стонать во сне — не просто, а выводя затейливые рулады, и сильно скрипеть зубами. Безусловно, те страшные ночи, половину из которых я проводил, пытаясь будить Женю громкими зовами, чмоканьем, посвистыванием, толкая палкой от щетки, не могли не сказаться на хрупкой нервной системе, что, в свою очередь, легло нелегким бременем на моих будущих жен, друзей и даже собак…)
Бывал Юра в тот год, кроме дома Мили, и в других компаниях — где царил иной стиль, более взрослый; где были пары, находившиеся друг с другом… как бы это сказать… в интимной связи и не скрывавшие, не стеснявшиеся этого.
Будет, пожалуй, неверным утверждать, что Юра проявлял тогда чрезмерный интерес к этой стороне жизни однокашников,
У Мани и устраивали вечеринки, в ее квартире на Триумфальной площади (ныне — Маяковского), на первом этаже, с решетками на окнах, где она жила со своим отцом — «лётным» генералом, который по большей части где-то летал. Изредка там появлялась Манина мать, женщина со следами былой красоты. В этом доме довольно много пили, еще больше беседовали по душам, и некоторые пары оставались, а Юра, в числе прочих, уходил домой, ночными видениями восполняя пробелы своей молодой жизни.
Кроме «старичков» Кости и Оли, в квартиру к Мане стала приходить новая пара — Вася Кореновский и Нина. Да, та самая Нина, кто сто лет назад нравилась Юре, у которой еще недавно был роман с Олегом Васильевым, а теперь вот она — с Васей. И видно, у обоих очень серьезно. На Нину прямо смотреть жалко — так переменилась: бледная, молчаливая, ни на кого не глядит, глаза все время опущены — как монашка. А Вася с ней суров и страшно ревнует. Зато красив — ничего не скажешь: зубы, как на заграничной рекламе зубной пасты, серые глаза, темные брови, маленький нос. И стройный такой, а руку, когда пожимает, жутко больно. Ходит с распахнутым воротом, и под рубахой всегда — тельняшка. А быть хочет только летчиком, уже навострился поступать в летное училище… Интересно только, как тогда с Ниной? С собой, что ли, возьмет?
Впрочем, Юру не слишком беспокоили эти вопросы: он уже успел напрочь забыть, что было (если что-то было), ему вполне хватало дружеских отношений — с Милей, с Женей, Сашкой, Костей, Соней… Для иных чувств места пока в душе не находилось… (Положа руку на сердце, не знаю, нашлось ли вообще.)
С Сашей Гельфандом поехали они как-то в феврале на дачу в Сосновку, с ночевкой — дом ведь зимний, бревенчатый, проконопаченный, печки во всех комнатах. Взяли лыжи, еды, чая, водки бутылку — за шесть рубликов. Одежды на себя нацепили побольше, потому что мороз под двадцать градусов.
Как приехали, сразу затопили печь — ох, и трудно было — даже бывалый путешественник Юра еле справился: дрова и сучья промерзшие, не загораются никак; чуть не коробок спичек извели и почти месячную подписку газеты «Известия». Когда огонь запылал вовсю, подложили побольше дров и пошли прогуляться на лыжах. Начало смеркаться, пока суд да дело, и хотелось есть, да и лыжи для обоих были не самым любимым способом передвижения; но мужчины твердо решили выполнить все пункты намеченной программы. Тем более, после возвращения предстояла самая приятная часть: закуска с водочкой, чай от пуза и беседа о жизни — у горячей печки, в тепле и покое. С Сашей, как и с Чернобылиным из бывшего десятого — Юра это чувствовал, хотя не мог бы определить словами- было у них общее в главном: в трагическом ощущении жизни как таковой — вообще, не по отношению к кому-то или чему-то…
На лыжах к обоюдному удовольствию ходили недолго: быстро стемнело, мороз усилился, лыжни не было, ноги все время проваливались. Но все-таки вышли на опушку лесного квартала и прошагали по глубокому снегу в сторону села Звягино. Разогрелись, даже взмокли немного. А потом по родной Пушкинской — домой.
Печка стала горячей, они подбросили дров, скинули пальто, но вскоре поняли — по клубам пара изо рта, по быстро замерзающим рукам, что заметного сдвига в температуре не произошло. Его, увы, не произойдет и позднее, в течение всей ночи, а также к утру, когда они, вконец замерзшие, невыспавшиеся, но зато наговорившиеся всласть, соберутся уезжать… А печка, будь она неладна, была, действительно, все время горячая. Но тепло охватывало только те части тела, которые удавалось к ней прислонить.
И все же главный пункт программы был выполнен — беседа под чоканье стаканов, поджаренную на керосинке колбасу и обжигающий чай состоялась.
Про Сашку ходили страшные слухи: что он ворует, что связан чуть ли не с какой-то бандой, но Юра не верил ни слову из всего этого и не только не опасался его,
а готов был (и делал это) раскрыть ему душу. Он бывал раза два у Саши в квартире, если повернется язык назвать квартирой тесную комнатенку в старой одноэтажной развалюхе по Брюсовскому переулку, куда проходить нужно через кухню, забитую столиками с примусами, керосинками и перекрикивающими гул примусов женщинами. Он видел его мать, младшую сестру, слышал, как Сашка говорит с ними и о них, знал его друзей по переулку — и ни тени подозрения не рождалось: не мог он представить себе Сашку, совершающего нечто преступное. А если — такая греховная мысль приходила Юре в голову — если Сашка и стащит что-нибудь у тех, кто живет рядом, в шикарном доме Большого театра или что-то найдет и не отдаст, то и судить его за это не очень-то можно: ведь как они существуют на материнскую зарплату, какая у них мебель, посуда, одежда — смотреть жалко! Робин Гуд тоже грабил богатых, и никто его за это не осуждает.Сашка был очень некрасив: расплющенный толстый нос, небольшие глаза, щетинистые торчащие волосы. Эти глаза, скорбные и тоскливые, вызывали у Юры особое доверие, привлекали, пожалуй, больше всего… (Кто знает, быть может, Саша уже провидел свою судьбу: через несколько лет он будет убит на войне и пополнит ряды соплеменников, которых с таким смаком кое-кто причислял в свое время к воинам «ташкентского фронта»…)
Саша прожевал быстро холодеющий кусок колбасы и заметил, что никто ему сейчас из девчонок не нравится, так, чтобы по-настоящему. Есть, конечно, ничего, с которыми можно на чердак сходить в дом напротив, или ночью, когда попозже, на лестнице (Юре очень хотелось спросить: а как на лестнице), только все это не то, понимаешь?.. Юра понимал, хотя до конца согласиться не мог: сейчас, после полутора стаканов водки, ему очень хотелось плотской любви — где угодно: на лестнице, на чердаке, на турнике… И он яростно завидовал тем, для кого все это предельно просто, кто умеет и знает — кого, где, когда и как. Завидовал таким, как Сашка. Таким, как Костя Садовский или Вася — кому даже искать не надо… Может быть, даже сейчас, в эту минуту, Вася с Ниной… С его, Юриной, Ниной… А ведь он бы и сам мог… Нет, разве?
Он немного размечтался и потому не сразу понял, что Саша говорит уже о другом.
— …Мне сестра рассказала… У них в педучилище одна девчонка позавчера на собрании… Встала и отреклась от отца. Представляешь?
— Как отреклась?
— Так. Сказала, он враг народа — против коммунизма и против Сталина, и что ей стыдно за такого отца и она не хочет быть его дочерью.
— Наверное, заставили, — сказал Юра.
— Может, заставили. А своя голова есть? Это ведь отец, не хрен моржовый… Хотя чего там девчонка! Вон Павлик Морозов вообще отца выдал. На расстрел. А никто не заставлял, железом каленым не испытывал. Читал про него?
— Нет. Но я знаю, слышал. Его отец кулакам помогал.
— Да хоть кому угодно! Это же отец… И вообще… человек… Убеги от него ко всем чертям, прокляни… или как там… Скажи в лицо… Сам, наконец, его… Не знаю… Как Тарас Бульба сына… Но предать… выдать…
— Его тоже, кажется, убили?.. Павлика?
— Убили. И брата младшего… Дед с бабкой… Только не верю… Я в деревне много бывал, не смотри, что еврей. Не может там такого быть в семье. Особенно у старшего поколения… Павлик, он выродок… Самый что ни на есть… Гад…
Юра не стал спорить — и потому, что сам так думал, и потому, что хотелось поскорей переменить тему, перейти к самым интимным подробностям Сашкиных отношений с девушками: как он сначала с ними, как потом, и сколько на это времени, на один раз… И как часто… через сколько повторить можно… И очень ли трудно, если она раньше никогда, и у нее… А еще как, чтобы детей не…
Сашка охотно и с немалой образностью удовлетворял Юрино любопытство, и у того невольно росло возбуждение и хотелось что-то делать… Прямо сейчас… Здесь… Но девушки под рукой не было… Зато была сама рука, которая иногда помогала по ночам избавляться от… От напряжения. А заканчивалось тем, что нужно было вскакивать с постели и идти в ванную. Это отчасти пугало, потому что помнил слова матери, сказанные лет семь назад — что от таких поступков делаются идиотами. Идиотом он стать совсем не хотел, но поступки были сильнее его. Не будучи слишком уверенным в логичности своих рассуждений, он все же решил, что, если уже не стал идиотом, то, возможно, ему и не очень грозит. Успокаивало и то, о чем приходилось читать в некоторых книгах. В одном романе из жизни Древнего Рима — рабов заставляли на виду у всех возбуждать себя и доводить до самого конца. А в книжке Кочина «Парни» — запомнил фразу о том, как после вечерних гулянок одни парни уходили с девками, а другие, неудачливые, занимались в кустах рукоблудием… Что ж, они все идиотами становились, что ли? (Кто же тогда по-ударному работал в колхозе, выводя его в передовые?..) Юра ведь, не дай Бог, не такой, как тот, в вагоне метро, которого он как-то видел: сидит, такой приличный, в очках, с газетой на коленях, а как поднял газету — из расстегнутых штанов у него виден огромный, красный… Не один Юра видел, и все отводили глаза: понимали, человек больной, не в себе…