Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Знание-сила, 1997 № 04 (838)
Шрифт:

При нашей страсти к размаху можно не сомневаться: отечественный эбьюз затмит свой западный прототип. А вот с правовым государством выйдет, как всегда, маленькая заминка. В общем, будут и «временные трудности», и «все не так однозначно»... •

Юрий Лексин,

наш специальный корреспондент

Послесловие к жизни младшего научного сотрудника

Все это на краях человеческой популяции: отъявленное злодейство и гениальность, полное ничтожество и Середина же — могучая, упругая середина — заполнена нами, простыми до умопомрачения.

И, казалось бы, надо удивляться, почему мы так непохожи в своей ординарности.

А непохожи.

Из одной и той же земли на расстоянии жалкого сантиметра каждый цветок извлекает свой неповторимый свет; из общей с нами жизни — совсем без расстояния — Марина Дмитриевна Бриллиант извлекла свой талант преданности Работе и Любви. Как это ей удалось, она уже не скажет — ее нет. Но что-то ведь осталось... О Марине (так чаще всего звали ее за глаза) рассказывает ее друг и коллега Елена Васильевна Домрачева.

Мне кажется, не получится, настолько я свыклась с ней. Это как о своем ребенке рассказывать.

Я знаю ее с шестьдесят шестого года. Она звала меня на «вы» и Лена, а я ее Марина Дмитриевна. Когда я пришла на кафедру, дистанция была огромная. Во- первых, одиннадцать лет разница. Я была соплей после института, а она уже была...

Окончила она мединститут, и распределили ее врачом на Внуковский аэродром. Ей надо было устанавливать пригодность летчиков к полету. Причем она старалась взять такие смены, чтобы утром обязательно попасть на кафедру. Ночью работала, а утром бежала на кафедру. Жила с мамой вдвоем и все время проводила на кафедре. Спала через две ночи на третью, дежурства-то брала все ночные. А работу свою терпеть не могла. Говорила: «Все они алкоголики».

Не знаю, кто ее привел на кафедру, но там она впервые увидела Андрея Ивановича Воробьева Он — молодой тогда ассистент. Когда она пришла на кафедру, то сразу хотела работать только там. Один раз только сходила в обход с Андреем Ивановичем и Иосифом Абрамовичем Кассирским и сразу увлеклась гематологией. Говорила, что согласна работать кем угодно, только на кафедре, и денег можно никаких не платить. И она ушла со своего аэродрома. Ее устроили секретарем Кассирского. Она реферировала ему статьи. Была такая очень жесткая, как рассказывали, никого к нему не подпускала. А референтом была необыкновенным. Очень закомплексованная, разговаривать стеснялась, ни на каком иностранном языке я от нее никогда слова не слышала, а переводила с испанского, английского, французского, итальянского — с какого угодно Брала словарь и переводила. Хотя в детстве учила немецкий.

Даже не знаю, откуда у нее был этот жуткий комплекс неполноценности. Всю жизнь считала себя ни на что не способной. А вела несколько тем. Все новое для кафедры добывала она — в Ленинке. Но когда говорили, что надо бы сделать ее старшим, она же так и умерла младшим научным сотрудником, она прямо кричала: «Да какой я старший научный сотрудник? Да старший должен вести управление, а я?» Хотя у нас, что там говорить, старшими становились такие...

Да вот и с лечением чернобыльцев: все было подготовлено Мариной и Андреем Ивановичем. Собственно, они и начинали биологическую дозиметрию. Это их детище.

А защитилась очень быстро. Сначала они сделали кандидатскую Андрею Ивановичу, потом Марине сделали, потом ему же докторскую. И все равно она совершенно искренне считала, что человек она серый и способна работать только референтом. И очень долго лекции не читала, считала, что не может. Ей казалось, вот дает она материал Андрею Ивановичу — и все. А уж он лектор и артист замечательный — ни в какой театр не надо ходить. Марина же так волновалась перед

каждой лекцией, что к ней подойти было невозможно. Она вся тряслась, ей казалось, что она непременно провалится, и всякий раз кляла себя, что согласилась читать. Хотя никто лучше нее прочесть не мог. Занималась она лечением острых лейкозов, врачам-гематологам нужны были детали, а их-то она и знала.

И вот она все-таки начала читать. Эго было замечательно. Но всякий раз жуткий стресс: то забыла, это не сказала... И никогда, конечно, никаких бумажек. У нее же память феноменальная. Легко могла вспомнить, что читала десять лет назад и на какой странице, и точно найдет, и покажет.

Кем она больше была, ученым или замечательным врачом? Не знаю. Никогда не боялась сказать, что не понимает чего-то. Такое может позволить себе только человек, который знает много. А уж врач она была от Бога. Больных чувствовала на уровне интуиции. Это невозможно рассказать, это как Шерлок Холмс ведет расследование. У нее интересный был распорядок дня. На работу приезжала с первым поездом метро. Без десяти — без четверти семь она уже тут. И к девяти, к приходу Андрея Ивановича, всех своих больных посмотрела, всех тяжелых обошла и уже в курсе всех дел. Он приходит, она ему все докладывает, и он тоже в курсе, и она в его распоряжении, они вместе работают.

Мы между собой, ее близкие, всегда говорили: «Не дай Бог с Мариной что- нибудь случится. У кого мы тогда будем лечиться? К Андрею Ивановичу — он замечательный терапевт, но не всегда к нему пойдешь, его стесняешься, а она была в доску своя. И всегда мы — все дети, все родственники, внуки и мы сами — всегда лечились у Марины, хотя и сами врачи. Говорили: «Лечиться ладно, можно и у другого, а уж умирать — точно у нее». А больные ее боялись. Если сделал что не так, разнесет в пух и прах. Вообще с больными никогда не сюсюкала, как иные врачи, сурова даже была.

Потрясающий врач, а тоже с комплексом. Она же первой начала у нас в России лечить лейкозных детей по заграничным программам. Еще в семьдесят четвертом году И выкладывалась как могла, делала все, что в тот момент можно было, а всегда казалось ей, что что-то недоделала. И умирала с каждым больным

В институте, помню, нас спрашивали — студентов: «Если у вас умрет больной, сможете ли вы в этот день пойти на концерт?» И этот вопрос ставил нас в тупик. Но вот врач работает много лет в тяжелом стационаре и вопрос кажется уже каким- то студенческим. Ведь много умирают...

Она вообще плакала очень легко. По любому поводу. Нельзя так жить, невозможно, а она по-другому не могла. Умирает больной и очень часто начинают говорить: вот ты не так сделал, надо бы вот так, так... А ей никто ничего такого не говорил, она сама себя начинала линчевать: надо было вот это сделать, а еще и вот это, и здесь недоделала. Это было жуткое самоистязание. Она себя изничтожала с каждой смертью больного. И никогда не находила себе оправданий, сразу же начинала себя грызть. Это сейчас от острого лейкоза вылечивается где-то пятьдесят процентов, а тогда этот процент был меньше значительно. Но все те единичные случаи, когда удавалось вылечить, она прослеживала. Эти люди уже оставались с ней на всю жизнь. И даже дети их входили в ее жизнь навсегда.

Вообще к детям у нее была, по-моему, даже какая-то патологическая любовь. Но главное — я не знаю, можно ли об этом писать, говорить, — она совершенно безумно любила всю жизнь Андрея Ивановича. Эго была ее единственная любовь — конечно же, платоническая. Он ее очень ценил и, я думаю, хорошо пользовался ее головой, ее возможностями. Она делала для него все, что могла. Он был для нее просто богом. И очень страдала от него, потому что любое слово, сказанное им вроде бы и без умысла, она воспринимала просто трагически. А он по натуре человек довольно резкий, очень своеобразный человек.

Поделиться с друзьями: