Знание-сила, 2003 №11 (917)
Шрифт:
Не уверен, что последователи М.М. Бахтина верно понимают своего учителя, сомневаюсь, что диалог есть универсальное средство познания человеческой культуры. Во всяком случае, с моей точки зрения, для историка, изучающего иную культуру, диалог — конечная фаза исследования, завершенный опыт реконструкции. Пока я занимаюсь исследованием, я не знаю, к чему оно меня приведет! В нашем историко-феноменологическом методе присутствует тезис о беспредпосылочности историка. Он должен уметь временно отказаться от собственной идентичности во имя Другого. Речь не идет о том, что историк перестает быть собой. Освобождение себя от собственных установок помогает увидеть очевидность авторского самосознания в изучаемой культуре.
Наша цель — понимание чужой одушевленности. Человек прошлого имеет право на полногласный монолог. Собственно говоря, историческая феноменология и есть сама историческая наука, которая изучает очевидности культурного опыта прошлого. Эти очевидности понятны
Парадокс современной мировой науки заключается в том, что она, возвышаясь над гигантским слоем очевидностей, не хочет их видеть.
— Мне кажется, что у вас серьезные разногласия с А.Я. Гуревичем, который, насколько я знаю. стремится понять человека прошлого именно через современность, а историю понимает как проявление «коллективного неосознанного»... И все же, почему так важно знать «прошлое»? Насколько мы вообще его можем знать, ведь дошли до нас фрагменты, осколки. Собираются ли они в полномасштабную картину? Или мы обречены верить, что она «собирается» без всяких на то оснований?
— Мы имеем дело с тем, что осталось. Такова специфика подлинной, а не мнимой исторической науки. Я бы даже усилил ваши сомнения: человек — это определенного рода бесконечность, которую невозможно никакими источниками воскресить. Грустно? Да. Но представьте себе на минуту, что мы чудесным образом обладаем всей полнотой информации. С чем мы столкнемся? Тоже со своего рода бесконечностью, которую нельзя понять, потому что наш ум ограничен.
Я не согласен с теми, кто отделяет «действительность прошлого» от источников. Источники в наших руках—это и есть само прошлое. Источники содержат внутри себя подлинную реальность — ее реконструкцией занимается историческая феноменология. В чем здесь своеобразие метода?
Традиционно считается, что мы воскрешаем «прошлое» при помощи наших вопросов. Историк вопрошает, памятник культуры отвечает. Но — не прямо.
Любая культура содержит в себе такие смысловые коллизии, которые не только непонятны, но даже не всегда переводимы на метаязык науки. Как же открыть сферу целеполагания человека, если содержание вопроса нам недоступно?..
Помните рассказ Р. Шекли («Ask a Foolish Question»)? Удивительно точная иллюстрация к нашему разговору. Где-то во Вселенной был создан Ответчик, знавший ответы на все вопросы. Он знал природу вещей, почему они такие, а не другие. Ответчик мог ответить на любой вопрос, но заданный правильно. Он хотел отвечать! Ждал, когда человечество придет и спросит его... Из разных углов Вселенной стали стекаться мыслящие существа, одни размером в звезду, другие — обычные люди. Кто-то хотел спросить: «Что такое жизнь?», «Что такое смерть?», кто-то, говоривший на языке оллграт, мечтал понять наконец, почему он и его народ заняты сбором «багрянца», кому-то не давала покоя мысль, что их жизнью управляет закон «восемнадцати»... Словом, каждый из них нашел в бесконечном космосе свою дорогу к Ответчику. Их всех ожидало великое огорчение. Ответчик не мог ответить на вопрос, что такое «жизнь», потому что вопрос лишен смысла; под «жизнью» Спрашиваюший подразумевает частный феномен, объяснимый лишь в терминах целого. Чтобы правильно задать вопрос, нужно знать большую часть ответа. Историк-феноменолог ищет в имманентной реальности письменных текстов то. чего еще не знает...
Что касается «осколков», то они собираются сами. Любая культура внутри себя — конвенциональна, и любой остаток всегда будет нести в себе отпечаток более полной картины. Задача историка — реконструировать самосознание человека прошлого по тому, что сохранилось.
— Значит, момент перевода языка культуры на язык современного сознания всегда присутствует...
— Перевода, но не ^реструктуризации. Я перевожу, но не меняю структуру представлений изучаемой эпохи. Я отношусь к источнику как к единственному моменту прошлого. Для меня существенно понять мир сознания людей как подлинную, состоявшуюся реальность. Она раскрывается через слово. Если вернуться к словосочетанию «ругаться миру», то можно сказать; в нем выражена сама реальность древнерусской жизни, имеющая свою причинно-следственную связь.
Приведу еще один пример. Быт и бытие различны между собой: современный человек знает это различие. Для него повседневность — это быт, а вопрос о жизни и смерти — бытие. Но древнерусский человек не различал быт и бытие. Для него всякая повседневность освящена особым зрением свыше, а мысль о смерти равновелика вопросу о чистоте тарелок, посуды в доме, который уподоблен либо райскому жилищу, либо тому, что вне порядка домостроительства.
Может ли современное сознание допустить хотя бы на минуту, что «Домострой» являлся важнейшим обоснованием, нет, не домашней кухни, а целого государства, причем обоснованием идеологическим. Как-то не вяжется это с нашим привычным знанием. А между тем «Домострой» имеет прямое отношение к истории русского средневекового государства. Термин «государь» происходит от слова «господарь», в истоках этимологии — Господь.
Мне удалось
увидеть в библейских Книгах Царств одну весьма примечательную закономерность, на которую, кажется, никто не обращал внимания: слово «господь» там употребляется не в одном (как это привычно для нас), а в двух смыслах. Господь — всякий хозяин дома (племени, колена), в который включаются также слуги; Господь Бог — «хозяин» избранного им народа. В «Домострое» автор-составитель обращается к читателю-государю и к читательнице-государыне (в самых ранних списках — к господину и госпоже). То есть каждый хозяин дома — государь над своими холопами, которых ему поручил Господь Бог: Но этот хозяин дома по отношению к великому князю — холоп. Таким образом складывается государственная корпорация, в которой каждый может быть одновременно и государем, и холопом.Иначе говоря, перевод этой реальности может быть таким: перед нами средневековое государство, которое осознавало себя не через банки, армию, власти, финансы и т.д., а через своеобразный «дом домов». «Домострой» — книга не о вкусной и здоровой пище, а сборник, имеющий ключевое значение для самосознания себя «государством»: это своеобразный кодекс государственной жизни ради спасения державы на Страшном суде... Тут мы понимаем, что перед нами открылась другая (чуждая и не вполне понятная) жизнь, и мы ощущаем полнее, ярче, красочней, что сами-то мы другие: я думаю, это и есть диалог с «прошлым»...
— Но не превращается ли история именно в ходе такого ее исследования в историю «для себя» ? Мне показалось, вы хотите сказать, что не всякий сюжет вообще может быть понят широкой аудиторией. Не парадокс ли это, ведь, например, историческая антропология стремится быть понятной всему обществу. А у вас где- то глубоко скрывается какая-то эзотерика, что ли... Как историческая феноменология мыслит себя в общественном контексте?
— Это вопрос трудный. Очень трудный. Я боюсь, что начну сам себе противоречить... В самом деле, историческая антропология, французская Школа Анналов повернулась к обществу и впервые показала всему научному миру, что можно совмещать высокую науку и широкий интерес к ней. За этот успех, однако, пришлось заплатить. Я не знаю, сколь высока эта цена в сознании самих французских историков, но очевидно, что без ущерба не обошлось. Если для традиционной науки (в основном позитивистской) существенно было признание того, что в основе познания «тексты, тексты, ничего кроме текстов» (по выражению Н.Д. Фюстель де Куланжа), то Школа Анналов стала утверждать, что истории нет без историка. Трудоемкие исследовательские процедуры с письменными текстами стали заменяться интеллектуальными прозрениями в неокантианском духе. История сделшшсь доступной широкой аудитории не потому, что она понятна сама по себе, а ввиду стремления сделать ее таковой. Отсюда крен в субъективизм, в то, что Ж. Дюби называет, ничего не скрывая, «моя история»...
Ученый, идущий путем реконструкции Источниковой реальности, повторюсь, не знает, что он увидит в конце тоннеля. Когда я написал статью об опричнине, то старался не дать ей широко распространиться. Я сопротивлялся любым формам ее адаптации в обществе... Вы помните, в ней идет речь об эсхатологии, о массовых казнях и т.д. Чего я боялся?
Попробую найти нужные слова. Чем лучше мы понимаем эпоху, тем труднее избавиться от испытания своего нравственного чувства. Мерой интеллектуальной свободы человека является самостоятельность мышления. Можно видеть, наблюдать действительность и не принимать ее. можно осознавать первопричины, символические начала террора, но не быть его сторонником. Некоторых из моих коллег, наверное, не случайно испугала близость понимания и оправдания. Однако если историк способен самостоятельно справиться с этой дилеммой, то совсем другое дело — широкая аудитория. Ее рефлексии могут быть разными. Мне, например, говорили, что статья об опричнине — атеистический манифест... Надо ли говорить, что я против такой позиции, но она, увы, существует тоже...
— Если следовать вашей мысли, то многое в нашей жизни объяснимо стереотипами общественного сознания: болезненное восприятие древней истории, своего прошлого идет с XIX века. Не наука его формирует, а что-то другое. Что же это?
— Здесь присутствует одна проблема, о которой мало говорят, мало пишут. Современное общество испытывает неприятие к Средневековью. Это глубокое неприятие началось давно.
Год назад я ездил в Старицу, старинный русский город. В Успенском монастыре — замечательная церковь XVI века. Настоящий шедевр! Она буквально изуродована пристройками XVIII — XIX веков. Типичная картина для всей дореволюционной России! Пристроился к храму какой-то купчишко-нувориш. Так он выразил свое «я», свое «хотение». При этом на материале экономил, да и строил плохо. В 1803 году по приказу Александра I был разобран в Старице настоящий шедевр русской архитектуры — шатровый Борисоглебский собор. А какое огромное количество памятников было уничтожено на всем протяжении XVIII — XIX веков! Считается, что главными уничтожителями русской архитектуры были большевики, а они ничего нового не придумали, просто еще более цинично, еще более варварски стали осуществлять прежнюю стратегию.