Знай обо мне все
Шрифт:
«Знаешь, что это такое?» – шепотом спросил он, водя мои пальцы по чему-то скользкому.
На ощупь даже приблизительно не мог я понять, что это могло быть.
«Мыло» помнишь?», – навел он меня на мысль о наших совместных мытарствах, и меня бросило в жар. Как же я это забыл? Всучили нам как-то солдаты вместо мыла ящик с толовыми шашками.
«А вот это, – он провел мне по щеке каким-то крысиным хвостом, – запал».
«Бикфордов шнур?» – спросил я.
«Он самый».
«Ну и что ты думаешь делать?» – еще не угадав его намерений, полюбопытствовал я.
«Хочу спеть ими: «Пора кончать балаган, дармоглоты!»
Помнил я такую его песенку.
«Но ведь шнур слишком короткий, – предупредил я. – Тут и пяти шагов не успеешь сделать».
«А я никуда идти и не собираюсь, – ответил Савелий Кузьмич. – Тут мой дом, тут моя могила. Как у Авдотьевны, у Мишкиной бабушки».
«Не дуракуй», – пытался я отговорить старика. Но он уже был на той степени упрямства, о которой сам говорил: «Хоть уваляться, да не поддаться», когда любой довод, будь он самым веским, действовал на него, как на козла шуба, вывернутая наизнанку.
«Уйдете через подпол, – спокойно продолжил Савелий Кузьмин, – лаз я под стену, в малинник прорыл. Потом – подавайтесь в коноплю. А там… Да чего я вас учу, раз сюда попали и отсюда выйдете. Матрене кланяйтесь», – он в темноте, видимо, перекрестился, сказав в последний раз в жизни: «Прости мя, грешного, так твою мать!»
Мы залегли в развалинах трансформаторной будки. Город жил жизнью впавшего в беспамятство человека. Вот раздалось неразборчивое бормотание – это строчил пулемет, потом – как вскрик – взрыв снаряда. И над всем этим мертвенный свет ракет и красный отсвет пожаров. Иногда в бездонность неба устремлялась пунктирная линия трасс и, как дикий зверь хвостом, ошалело хлестал темноту прожектор.
Взрыва не было. И я уже стал подумывать, что переупрямил старика. Видимо, все же послушал он меня.
Но эту мысль мою оборвала вспышка, а следом – грохот, похожий на обвал, который долго витал над другими – тоже не слабыми – звуками войны, и укатился в Заволжье, чтобы и там пожить мгновенье-другое эхом – последним салютом памяти так и оставшегося непонятным мне русского человека.
Мы – далеко не тем же путем, – но все же вернулись к тетке Матрене. Только не хватило мне духу, сообщить ей, что ее брата, или «браташа», как она говаривала, больше нет в живых.
А на вторую ночь мы с Нормой переплыли Волгу.
Я не хочу описывать этого ужаса, тем более что затушевался он еще одной бедой, которая свалилась на мою голову. Пропал Мишка Купцов. На войне это называется пропал без вести. Пошел он в овраг за водой и не вернулся. Я и Норма трижды ходили по его следу. Но на запах она уже не могла брать: гарь притупила ее обоняние.
Мы плыли на доске. Вернее, за доску держался я, а Норма, то обгоняя меня, то возвращаясь, чтобы поравняться со мной глазами, делала круги. А по нас садили. Кажется, из всех видов оружия. Били пулеметы, лопались со звоном мины. Вздыбливали воду снаряды.
И все же мы, не меньше, чем через час, вышли на берег. Меня бил озноб, а Норма, отряхнув с себя воду, вдруг принялась, повизгивая, кататься на песке, словно радуясь тому, что мы выжили.
Потом мы до утра блукали в лесу, пока не вышли в степь и не двинулись вверх по Волге, ее левым отлогим берегом. Шли мы на Камышин.
В первую же ночь, когда спать пришлось прямо на голой земле, оценил я значение таких вещей, как пальто или «лоб-сердак» – любимую одежку Савелия Кузьмича – что-то среднее между фуфайкой и пиджаком, который он умудрялся носить зимой и летом. Зимой пододевал под шубейку,
а летом, когда сидел в тени, накидывал себе на плечи. Не любил Савелий Кузьмич болезни по глупости и неосторожности. И тот раз, видно, не притворялся он, как мне казалось, когда бегал в щель на четвереньках.И вообще, всякий раз вспоминая старика, я, с небольшим прислёзьем, убеждался, что в сущности он был хорошим человеком.
На следующее утро, с зарей, так и не выспавшись, всю ночь проворочавшись возле теплой, как печка. Нормы, я, троившись в путь, впервые ощутил сосущий душу голод. Видно, зря я пожевал полынок.
Думал, от него отвращение к еде наступит. Дулюшки! Наоборот, так засосало, что аж в глазах затемнение наступило.
А когда совсем развиднелось, заметил я вдали перед яром поле. Колоски на нем маячат. У меня аж дыханье перехватило. Побежал, стал вышелушивать между ладоней пшеничку. Первую горстку бросил в рот, зажевал торопливо, но вместе с тем и экономно, чтобы надольше хватило сладковатого пресного привкуса. Вторую горстку бросил в котелок, который нашел в лесу у переправы и привязал к тощему рюкзачку из наволочки, которым экипировала меня тетка Матрена.
Не заметил я, и когда в небе закружил самолет, лишь привздрогнул на мгновенье, накрытый летучей тенью, увидев, как рядом взвихрилась пыльца от пуль.
Бросив котелок, словно он притягивал к себе пули, побежал я к яру, в котором камыши султанились. Может, в них затеряюсь. А самолет, описав дугу, стал отсекать меня от яра. И тут я заметил Норму. Она, во время обстрела и бомбежек прятавшаяся в развалинах или щели, теперь метнулась навстречу приближающейся тени самолета. Глухо, как бухают пушки, залаяла.
Летчик дал очередь по ней. Она перевернулась через спину и снова вскочила на ноги. И опять бросилась на тень, которая ее накрыла.
Видно, немец увлекся игрой со мной и Нормой и совсем забыл, что небо дадено не ему одному. И он не сразу заметил, как из облака вынырнул наш «кукурузник». Он медленно шел на сближение с «мессером», потом тоже выстрелил. Наверно, из пулемета. Немец метнулся в сторону, стал входить в разворот. А «кукурузник» начал прижиматься к земле. Он явно трусил. И «мессер» кинулся ему вдогон. Тогда «кукурузник» нырнул в яр, до которого я так и не добежал.
«Мессер» повторил его маневр, но, видимо, не заметил, что яр делал резкую излуку. Наш самолет успел сманеврировать, хотя тоже чуть не задел за выступ красной глины крылом. А немец с маху врезался чуть пониже его, выметнув клуб пыли и столб огня.
Я орал что-то несусветное. Лаяла Норма.
Мы подбежали к тому месту, где упал самолет, и я увидел у своих ног блестящую вещицу. Повертел ее в пальцах. Нажал на какой-то рычажок, и из-под рубчатого колесика снопик искр вылетел, и столбиком встало крохотное пламя. Я еще не знал, что это – зажигалка.
Мы грелись у горящего самолета, когда наш «кукурузник» снова возник в небе и помахал нам крыльями.
Тогда я впервые поверил в свою звезду.
«Господи, прости мя, так твою мать!» – сказал я точно так, как говаривал покойный Савелий Кузьмич.
Атамановский
До Атамановского мы шли, ехали и плыли целый месяц. Плыли – через Волгу из Николаевки до Камышина. Ехали – на поезде, вернее, на многочисленных поездах, с тормозных площадок которых нас постоянно сгоняли стрелки. Но все же добрались до станции Матышево. А дальше – ударились в пёх. По степным дорогам. Под надзором уже не очень щедрого солнца.