Знай обо мне все
Шрифт:
«Очень жалел он тебя, Генка-сталинградец», – так кончалась та записка.
Неделю я ходил как потерянный, потом в город засобирался.
«Да куда тебя несет? – в который раз вопрошала тетка Марфа. – И чего ты там делать будешь?»
Я об этом в самом деле не думал. Мне просто было душно в Атамановском и, порой, я даже считал себя предателем по отношению и к Сталинграду, из которого уехал в самую трудную для него минуту, и к Ивану Инокентьевичу Федотову, который не пожалел своей жизни, чтобы остался жить я.
И не знаю, чем бы закончились все эти мои угрызения и терзания, если бы не
Когда мои пожитки уже били уложены в небольшой фанерный чемоданишко, на крышке которого кто-то упражнялся в правописании нехороших слов, которые, как ни старались мы с теткой, так соскоблить не смогли, я как-то, без определенной цели, заглянул в клуб. Там табунились одни девки. После того, как немцев турнули из-под Сталинграда, какой-то живчик заиграл у многих. И песни стали распевать, не таясь, что их услышат, и на «танцульки» в клуб зачастили, чтобы не потерять квалификацию. А она, как некоторые считали, после войны ой как пригодится. Тогда почему-то многие, и я в том числе, думали, что после Победы настанет общий сплошной праздник, который будет длиться вечно.
И вот вышел я в тот вечер из клуба покурить сперва в коридор, а потом и на улицу. И вдруг меня чья-то робкая рука подобратала сзади. Оборачиваюсь – и чуть ли не в губы тычусь тете Даше.
А у нее, весь хутор говорил, радость. Дочка с фронта приехала. Брюхатая. Валет по этому поводу похабную присказку сочинил: «Чем, – спрашивает, – отличается бомба от бабы?» – И сам же отвечает: – Бомбу в тылу заряжают, а на фронте – разряжают, а бабу, наоборот, на фронте заряжают, в тылу разряжают».
Хотел я ему за эти слова дать по морде на прощанье, но тетя Даша меня увела.
«Тода и не поел, – стала она укорять меня за прошлую – так памятную для меня и, видать, для нее тоже – ночь, а потом спросила: – Уезжаешь?»
«Ага, – отвечаю. – А что?»
«Да ничего, – говорит она своим грудным, вроде внутрь упрятанным, голосом. – Пойдем хоть простимся».
Вот, думаю, дела. Прощаться и то идти куда-то надо. Хотя о наших шашнях весь хутор давно языками хлобыщет.
Но все же я пошел, попутно узнав, что свою дочку тетя Даша в район рожать увезла.
Приходим мы в ее хатенку. Свет она зажигает. Гляжу, кое-что тут уже не так. Портрет в переднем углу появился. На нем капитан какой-то, угнувшись сфотографирован, словно ему в лицо кто зеркальцем солнечный зайчик послал.
«Кто это?» – спрашиваю тетю Дашу.
Та мнется, видимо, тоже не очень уяснив степень родства капитана.
Но я не любопытный, мне как-то и это все равно. Потому подхожу к гимнастерке, надетой на палку плечиками. Погоны на ней сержантские. Наверно, дочкины. И награды – орден Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги».
Трогаю я их рукой и жалею, что все же зря не врезал Валету за его поганые слова. Вон как воевала девка. За так на фронте наград не давали.
Рассматриваю я и другие вещи, которые появились в доме тети Даши с приездом дочки, а она за моей спиной зеленой тенью мечется. Почему – зеленой? Да потому, что она опять вырядилась в то самое платье с белым воротником.
Оглянулся я ненароком, и дух у меня захватило. Чего только на столе не было:
и чистый пшеничный хлеб, и колбаса, запах которой я забыл, и мясные консервы, и даже – шоколад.А тетя Даша все продолжает метаться по комнате. Гляжу, четверть чего-то мутного на стол ставит. Ну я, понятное дело, усек – самогон. И у меня под ложечкой колики начались.
А вместе с ними какое-то зло ударило в душу. Думаю, покупает она меня за жратву и выпивку, словно я нищий какой или попрашайка.
«Не буду я ничего ни есть, ни пить», – говорю я.
Она, гляжу, вот-вот обомрет. Такой безвольной сделалось и ее лицо, и все тело.
Тогда я встаю с табуретки, на которой сидел, подхожу к лампе и не дую, а, наверно, плюю в нее – так во мне еще играло остервенение.
Прижухла во мраке тетя Даша – не слыхать. Потом шеп ее стопы, вроде бы в мою сторону двинулся.
«Ну где ты?» – произношу я с взрослой небрежностью и начинаю лапать темноту, хотя точно знаю, что она еще до меня не дошла.
Потом вроде бы даже услышал я, разожгла она свои глаза, как тогда. Конечно, этого мне не было видно, но я знал, что сейчас они сияют у нее особым блеском. А узнал я об этом потому, что дыхание ее расходилось. Захлебываться она им начала.
«Чтобы не зря говорили, – шепчет тетя Даша, – а то, считай, дегтем мазанная, а сама чистая до стыдобы».
Эти все мудрости до меня еще не доходят. Я слышу, как пахнет колбасой и тушенкой, мне хочется есть, но я ни за что не притронусь к ее роскошеству. Я – мужчина. Я пришел не затем.
Я не сразу понял, откуда появилась невесомость. Легкость, которую я испытал прошлый раз, была другой. А сейчас я действительно куда-то летел. И даже побалтывал ногами.
Может, со мной был голодный обморок, но только я могу поклясться, что не помню, когда тетя Даша, обхватив меня посередке, понесла к разобранной постели. Я даже не успел сообразить, как себя вести, когда она – в два шуршания – скинула с себя все, в чем была, и занырнула ко мне под одеяло. Где, кстати, я лежал при полной амуниции.
«Пусть теперь говорят!» – приговаривала она, не снимая, а срывая с меня одежду. Только один карпеток на левой ноге мог подтвердить, что когда-то я имел пристойный вид.
Потом она стала облапивать меня своими руками, которые, как и губы, тоже жгли.
А следом пришли к ней и слова. Я сроду не слышал больше таких слов. С кем только она меня не сравнивала: и с солнышком, и с ягодкой, и с лазоревым цветком, и даже со стебелечком света. Последнее мне было не очень понятно, потому что настоящих стихов я в ту пору не читал, поэтому не понимал, что это уже поэзия.
Слушая ее воркующий, будто нутряной, шепот, решил и я блеснуть взрослым красноречием, и произнес: «Прости мя, господи, так твою мать!»
И все же я, наверно, немедленно уехал, если бы еще одна внезапность со мной не приключилась. Я – влюбился. Нет, не в тетю Дашу, конечно. В девчонку, что жила по соседству. Шуркой ее звали. Смугленькая такая, носик с привздернутостью. В карты мы к этим соседям с теткой Марфой ходили играть.
А из меня, надо сказать, картежник в ту пору был липовый. Я едва короля от дамы отличал. Да и Шурка, заметил я, тоже не дюже интересуется этой стариковской игрой.