Знай обо мне все
Шрифт:
Третью стопку я налил себе сам. Чекнулся с носом тети Даши и окончательно понял – это пришла взрослость. Оказывается, возраст измеряется легкостью. Вот я опять порывисто запрокинул голову тети Даши. Брошка давно потеряна, в вырезе голые груди примелькивают с темными ободочками вокруг сосков.
А у меня – чую я – вдруг появилась неимоверная сила. Нет, тети Дашино тело я подниму как пушинку. Нужно что-то потяжелей. И я кидаюсь к высокому кованому сундуку, хочу сдвинуть его одним махом. И вдруг снова становлюсь мальчишкой – сундук – ни с места. Тогда я сажусь прямо на пол и – реву.
Она вытирает мне
Наверно, подумала, что я в сундук водку искать лез.
Мне как-то разом опротивело все на свете. Надоело видеть – полуслепое в какой-то покорности – лицо тети Даши, ее аккуратненькую, какую-то очень благополучную комнатенку, недоеденные щи на столе и пустую – пузатую ближе к донышку – бутылку.
Я поднялся и стал напяливать фуфайку. Потом, вспомнив, что в один из рукавов засунул шапку, начал, конечно же уже не так ловко, как по трезвухе, извлекать ее оттуда.
«Ты куда?» – разом очнувшись от полусна, в котором, кажется, пребывала она все это время, спросила тетя Даша.
Я молчу. Икаю.
«Закусил бы», – говорит.
«Выпить хочу!» – выкобениваюсь я.
Какой там выпить! На мороз мне надо. На воздушек. Тошно!
Домой я в ту ночь шел кругами. Сворачивал в какие-то улицы и переулки, петлял пустырями, пока вновь не оказывался возле тети Дашиного дома.
Но при мысли, что там стоит прежняя духота, которая, собственно, выперла меня наружу, я шел дальше.
Не ближе, чем через час, я внезапно обрел голос и мне захотелось петь. Сперва я просто что-то промурлыкал. Потом, вспомнив одну из песен, которую горланили у нас на улице блатыши, завел:
Я встретил Валечку… –На этом имени я внезапно споткнулся и решил заменить его более близким мне на этот час и повторил куплет так:
Я встретил Дашеньку на поздней вечериночке,Кругом нее были блатные пареньки.Беретик беленький и желтые ботиночкиИ две коронки золотые впереди.Я долго мычал, стараясь вместить в образ той, никогда мною не виденной Валечки, Дашино вялое лицо и едва означенные на нем бледные губы. И воображение, все еще разгоряченное выпитым, услужливо приходило на выручку, и я легко вел дальше:
Гармонь, гитара, мандолина, балалаечка.Факстрот ударили, начался перелет.Обнял я…Я почему-то на этот раз промычал имя, не сказав ни Валечку, ни Дашеньку, зато рубанул на всю октаву:
…да чуть пониже талии,А грудь упругая колышется вперед.Я, наверно, минут двадцать ходил по хутору молча. Но не потому, что песня не шла. А просто стала прорываться в душу щемящая непонятная тоска. Пока нельзя было сказать, по ком или по чем она была. Она просто существовала и долго сжимала мне горло. И вдруг, который раз оказавшись возле дома тети Даши, я услышал ее голос.
«Ну а дальше
чего было?» – спросила она совершенно трезвым обыденным своим голосом.Я подошел к ее двору. Она стояла в чуть приоткрытой калитке, в накинутой на плечи пальтушке. Все еще без брошки и без платка.
«Дальше знаешь, что не пускает?» – развязновато сказал я и, вроде бы в пику ей, старой, остывшей во всем, в чем только можно остыть, я хрипловато, как-то даже незнакомо для самого себя, запел:
Я целовал ее, а сердце так и билося,От поцелуев закружилась голова.А дальше я уже не знаю, что случилося,Лишь помню я Валюшины слова.«Но ты, кубыть, другое имя раньше пел?» – сказала тетя Даша.
А я – как-то отрешенно – продолжал:
«Оставь меня, я девица невинная,Скрывать не стану, мне шестнадцать лет.А ты загубишь меня, девицу невинную,А я цвету, как аленький букет».«Здорово как, а!» – восхитилась она. А я – теперь уже на отчаянии, что этого мне никогда не придется испытать, – чуть ли не заорал во все горло:
Резинка лопнула, трикованы спустилися,Бюстгальтер дерзко зубами я сорвал.Кровать двухспальная от тяжести качалася,И тело девичье я до утра терзал.Еще не кончив петь, я услышал всхлипы. Это плакала тетя Даша. Я не знаю, что довело ее тогда до слез. Вернее, не хотел знать. Моя душа погружалась в холодный омут первого похмелья.
Тетка моя всплеснула руками, сперва по поводу того, что я пришел чуть ли не на заре, потом уже разобравшись, что я, ко всему прочему, и пьян.
«Что же я скажу Нюрке?» – то есть матери моей, заголосила.
«Так и скажешь, – произнес я, – выпил за нашу Победу».
«За какую такую Победу?» – переспросила тетка.
А я еще не отошел от шало-наглого состояния души, когда хочется творить, не помня что, потому я рубанул:
«За обыкновенную. Под Сталинградом!»
Не знаю, как это с языка слетело, но в кон оказалось. Прибегает соседка тетка Меланья, что в Совете рассыльной работает, а по ночам иногда у телефона дежурить остается, и кричит:
«Егоровна! Павлас бесприговорочно сдался!»
А я об ту пору уже в тазик блевать начал.
«Болезный мой!» – погладила меня по голове тетка и полезла в погреб за огуречным рассолом.
А на второй день я получил письмо, которое, побывав в руках чуть ли не у всего хутора, все же было доставлено мне. На треугольнике стоял такой адрес: «Сталинградская область, хутор Атаман, получить Генке-сталинградцу».
Распрямил я листок, на корявые буквы взором напоролся. И, еще не прочитав ни слова, так, видимо, присмурнел лицом, что тетка тревожно опросила:
«Не про Нюру чего там?»
«Нет, про Федотова, про Ивана Инокентьевича. Погиб он у Мамаева кургана».
А письмо прислал какой-то нерусский боец, что пришел к нему с пополнением.