Знай обо мне все
Шрифт:
А Мишку знай черти за язык тянут.
«Выпущу сто танков, – говорит он. – Потом в летчики подамся. Чтоб всю землю одним взглядом видеть. И кромсать эту сволоту, – он имел в виду немцев, – до последней силы-возможности».
Рядом с Мишкой я чувствовал себя ущербным. Не было у меня ни планов на будущее, ни думок, чтоб поперед моей жизни перли. Так, плелся я следом за судьбой, как опоздавший на поезд за последним вагоном, когда уже понятно, что суета не поможет догнать его на перегоне.
Не знаю почему, но тогда я поглядел пристальней, чем всегда,
Он пошел домой, а я остался, чтобы Норме из лапы занозу вынуть. Уж кой час она скулит. А у меня, как на грех, булавки или иголки с собой нету. А тут попался мне острый штырек. Вот им я и стал делать ей нехитрую операцию.
Потом мы тоже потихонечку пошли домой. Я – впереди. Норма – сзади. Идет, чуть прихрамывая.
И вдруг – взрыв.
По привычке, я бухнулся на землю. Потом, сообразив, что это не в меня стреляют, проворно вскочил. А из нашей улицы Юрка мне Чуркин навстречь.
«Чего там?» – спрашиваю я его.
«Пацаны мину подорвали», – говорит он.
Но по его морде я вижу, убежал он оттуда без оглядки, потому и не знает, что там произошло.
Ну я, понятное дело, понаддал на «копыта». Еще издали вижу, пацанята стоят над яром. Кучно сбились. Значит, впрямь что-то стряслось.
Подбегаю. «Что случилось?» – спрашиваю без дыхания.
Карапуз, не знаю его имени, бубнит:
«Она ка-ак зашипит! А он ее вот так, – он прижал кулачки к груди, – и – в яр. Должно быть, мы его игрушку взяли».
Я быстро спустился на дно оврага. Мишка лежал на спине. Со лба сошла хмурь, резче означился шрам, а брови словно вспучились, так сейчас выпирали. Глаза уже закрыла пелена незрячести и упрямые грубые губы – тоже на вид – помягчели. А через уголок рта, через левую щеку сукровичная ниточка протянулась.
Я откинул кусок рубахи, что прикрывал грудь, и обомлел. На том месте, где должно быть сердце, зияла кровавая пустота.
Но мною уже было замечено, беда не ходит одна. Только похоронил я Мишку, пришло из Атамановского письмо, что умерла моя тетка Марфа, которая всю жизнь хотела, чтобы звали ее Марией. Что с ней случилось – не писали. Да и кто написал, я так и не понял. Почерк корявый, явно старческий, угнетенный долгой малограмотностью.
Горюю я в одиночку. Пацаны ко мне заходят. Посидят. Повздыхают. Вроде бы война и пора привыкнуть, что люди гибнут как мухи. Ан нет. Не ко всякой беде сердце может прижиться черенком-пасынком. Некоторую никак не хочет принять. Смерть тетки, конечно же, потеря, но не такая больная, как даже сама мысль, что больше нет Ивана Инокентьевича и вот – теперь – Мишки.
И все время казнил я себя, что не оказался тогда рядом с ним. Ведь как-никак, а с разными минами мне уже приходилось иметь дело.
Горился я, горился и, сам не знаю почему, ни разу не вспомнил, что первая смерть, которая закрыла собой всю мою – будущую – жизнь, была кончина Савелия Кузьмича. И тоже –
от взрыва.И вдруг он мне в одну из ночей приснился. Сидит у себя на базу, как он звал двор, и офицера немецкого с ложечки кормит. Стоит тот перед ним на четвереньках и голову кочерит.
А меня, вроде, такая обида взяла. Мы – с голоду пухнем, а он врага до ожирения откармливает.
Так и есть. Подтверждает Савелий Кузьмич.
«Вот еще покормлю его с недельку, он пуза от земли не оторвет и палец в спусковую скобу не пропхает. – И смеется: – Воевать, тоже хитрость нужна!»
Часто стал захаживать ко мне и Иван Палыч. Наверно, тоже понимал, что нелегко нам с Нормой. Она наверняка знала, что в доме горе. Походит по комнате, подойдет к Мишкиным вещам и протяжно взлает, словно взрыднет.
Иван Палыч, как всегда, неторопливо и обстоятельно рассказывал, что нового в колонне, какие фортели кто выкинул в гараже. Там, кстати, без этого не обходится ни один день. Потом, вроде бы ненароком, напоминал про учебник шофера третьего класса, который когда-то дал нам.
И тут понял я, не зря ко мне Чередняк ходит. И не ради красного словца поведал, что у него четырнадцать профессий, что он и жестянщик, и медник, и аккумуляторщик, и вулканизаторщик, и, конечно же, слесарь. Но это, так сказать, шоферские специальности. Помимо них он может и столярить, и портняжить, и трактор с комбайном водить, и даже сыр варить.
Длинная жизнь у Ивана Палыча. Все профессии, которыми он владел, сумел испробовать. Он и сейчас, за что ни возьмется, все в руках если не поет, то играет.
«От безделья ты мукой исходишь, – сказал он, видимо заметив, что моя морда ни за одну живую мысль не зацепится. – Хоть ложки-вилки свои делай».
«А кто их продавать будет?» – внезапно спросилось как-то само собой, чтобы лишний раз уязвить память о Мишке.
«Это не твоего ума дело, – ответил он. – Ты их побольше клепай, чтобы передыху не было!»
Он загасил окурок, который догорел до пальцев, и посоветовал: «И вообще меньше сиди дома. А то раньше за день где только тебя не увидишь. А сейчас – прижух».
Ушел Иван Палыч, и я, пересилив себя, сначала вышел просто на улицу, потом на Волгу пошепал. Добрел до самой Царицы берегом. В самом деле мысли чем-то увиденным перебиваться стали.
А день, помнится, холодный был, смурной. Смотрю, рыбачишка один стоит по колено в воде. Подхожу – пацан. Весь трясется от мурашечного озноба, а удит. Вот уж действительно – охота пуще неволи.
Присел я на камушке. Гляжу.
И вдруг поплавок у него задергался, потом заплясал и тут же совсем под воду скрылся.
«Подсекай!»
Смыканул он, и, видимо, вовремя. Что-то тяжелое сперва просто удилище в дугу согнуло, потом леску выструнивать стало.
Разулся я быстренько, подбрел к парню, помог выволочь здоровенного красноперого язя.
«И не сорвался!» – шепчет пацан дрожлым голосом.
«Чего так? – спрашиваю. – Тут радоваться надо, а ты в понурую конуру морду суешь».