Знай обо мне все
Шрифт:
В овраге мы протолклись до утра. А когда чуть стало развидняться, Гива на свой наблюдательный пункт подался. Мне его хорошо было видно.
Операция в общих чертах сводилась к следующему. Гранаты подтянуты к самому нужнику. Выйдет по утрянке Пахомов по неотложной надобе, и – тут я его и оголоушу.
И вот – жду. Соседи все давно попроснулись. Какой-то идиот, словно ему нет уборной, прямо с верхотуры чуть ли не в глаза мне посикал.
А Пахомов все спит. И знака мне никакого Гива не подает.
Потом – слышу – кто-то наверху зашебуршал. Гляжу на Гиву, сигнала нет. Значит, не
Я отхлебнул большой глоток и вновь затаился. И вдруг – сигнал. И я шаги услышал. Тяжелые. С придавом. Наверно, обут в те же сапоги, которыми наследил в нашем доме.
И я опять проверил себя на слюнявость. Подумал, вот сейчас взлетит он на воздух, и не будет знать, кто это его покарал.
Но еще один глоток из бутылки одервенил мускулы решимостью.
И я, чуть пришагнув к пещерке, в которую – по нашему замыслу – должен нырнуть, высмыкнув кольцо.
Вот, слышу, дверь заскрипела. Видать, Пахомов зашел в уборную, и я, прошептав присловие Савелия Кузьмича: «Прости мя, боже, так твою мать!», дернул за леску.
Взрыв уронил мне на голову такую тяжесть, что я не упал, а закатился в ту самую пещерку, из которой когда-то народ выбрал глину. И уже оттуда увидел, как на дно оврага летят какие-то дрючки, щепки, даже солома.
В домишках напротив, заметил я, все окна высадило. А стены стали в каких-то щербинках. То ли их осколками посекло и то ли Пахомычевым дерьмом вылепило.
Как и договаривались, домой сразу не идем. Сперва – отдельно друг от друга – побродим в окрестностях нашей улицы, поспрашиваем у пацанов, что слышно и как дела. И, только после этого убедившись, что за нами нет хвоста, заглянем на подловку к Гиве, где он оборудовал надежное лежбище.
Поблукал я по-над Волгой часа полтора или два и только собрался в нашу улицу ступить, девчонка соседская мне наперерез чешет.
«Гена, – говорит, – а тебя милиция ищет!»
«А Гива где?» – спрашиваю, охолодав грудью.
«Его уже увезли! – отвечает. – На машине. И вздохнула совсем по-взрослому: – Везет же людям!»
«Ты сама видела Гиву?» – осторожно спрашиваю девчонку.
«Ага!»
«Он чего-нибудь говорил?»
Она – опять по-взрослому – потерла ладошкой лоб.
«Нет, – сказала она наконец, – ничего не говорил. Он кричал только кому – не знаю: «Рви!» И еще про засаду в Мишкином доме чего-то упомянул».
У меня горели подошвы, так хотелось поскорее дать стрекача.
А девчонка, уже отойдя от меня порядочно, вдруг крикнула:
«Еще он крикнул: «Нас предал Чурка!»
Значит, все же Юрка! Это почему-то успокоило, и я, не таясь, побрел, как в этих случаях говорят, куда глядят глаза.
Как очутился на вокзале, сам не знаю. Но только вид поезда заставил моментально подумать, что надо уехать. Но куда? В Барнаул? Но мама-то еще здесь. А, потом, это не ближний свет. Пока доедешь, и на погремушку костей не останется.
И вдруг мысль в душу ударила: «А были ли у Пахомова дети?»
И так погано стало, словно не месть я совершил, а предательство.
Полез я в карман, чтобы отхлебнуть из бутылки. А она – пуста. Видно, выплеснулось все,
когда по ярам огинался.Походил я немного возле вагонов, гляжу: моряки возле крана с кипятком сгрудились. Я – к ним.
«Слышали, – говорю, – начмила пацан подорвал?»
Я взял повыше рангом, чтобы хоть этим огорошить.
«Да мне один комар в ухо свербел! – сказал здоровенный матрос с тремя лычками по полю погончика. Так, что даже не видно, какого он у него цвета.
Подкинул я тут еще подробностей. Только вкратце – сказал все, как было.
Загудели моряки, кто что говорит, а один, похлопав меня по плечу, произносит:
«Не тут воюешь, браток!»
«А где же мне воевать?» – наивно спросил я, хотя отлично знал, куда все стежки-дорожки сейчас навострены.
«А то давай махнем с нами на Север?» – сказал тот, что про комара байку выдал. – Там тебя в школу юнг определим».
И уже через полчаса в вагоне, который толкало, болтало, качало, и «почти не везло», как выразился тот самый высокий моряк, которого звали Вася, я бацал «Яблочко», пел – какие знал – расхоже, военного времени, частушки и примерял поочередно: бескозырки почти со всех голов, утонув в них по самые уши, Васины брюки, про которые он сказал, что они «шире Черного моря».
С пути я черкнул маме два слова, чтобы она не беспокоилась, по почерку узнав, что это я пишу, потому что подписи я не поставил.
И еще. Мне хотелось забыть решительно все, что со мной было или случилось на моих глазах: и то, как шевелится под боком при бомбежке земля, и то, как горит живьем человек, и то, как глохнут и слепнут бабы, хотя и остаются в общем слухменными и зрячими, от непонятного мне чувства, и то, как копошатся на дне оврага старухи, обирая убитых, и то, как смыкнул я ту самую леску, обрушив себе на голову землю, а на задницу – приключения.
Если ноги мои сколько-то вихлялись в плясе, может, больше из-за того, что не перестали дрожать, то с песней у меня явно ничего не выходило. Мой голос был хил, как мне казалось, не от голодной немощи, а от горечи, которая накопилась от водки, что я пил все последние дни, и от угрызений, что кололи меня тяжелым неотвратимым, как все содеянное, вопросом: «А были ли у Пахомова дети?»
Поезд все шел и шел. И плыла следом за ним песня, выпущенная на волю щедрой матросской душой.
И когда, спев «Раскинулось море широко», моряки умолкли, Вася, не дав и дальше утонуть взорам в грусти, навеянной песней, закончил ее своим – шуточным – вариантом:
Напрасно старушка ждет сына домой,Ей скажут, она зарыдает.А сын в ресторане сидит за столом,Последний бушлат пропивает.А где-то ближе к полночи услышал я разговор Васи и еще кого-то, по-моему, того усатого старшины, сказавшего, что я не там воюю.
«Складно заливает, малый», – рокочет Васин басок.
«Ну что ж, может, писателем станет, – поддерживает его усач. – Станюкович, сказывают, тоже блажью маялся».
«Ну ничего! – говорит Вася, укутывая меня бушлатом. – Главное, от бездомности теперь уехал».