Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золотая голова

Крюкова Елена Николаевна

Шрифт:

Призрак, Москва, ты — призрак, и она сама — призрак, это не ее ноги бегут, это чужие ноги бегут, деревянные, оловянные, стеклянные, железные, бегут над бездной, бегут над снегом, в черном небе бегут, скорей, Катька, скорей! «Елисей» тебе не по карману, и никому не по карману. Стройка века идет и надвигается. Все старое разрушат завтра, сейчас. Ты попадешь в камнеломку. В кашеварку. Если бандит острой финкой не пропорет тебя — обрушатся старые княжеские палаты, дворцы предков твоих, белые колонны, упадут храмы твои, где молилась ты, бедная, не зная, что правы красные, голодные и угнетенные, только они и правы на земле, — и задавят тебя.

— Э-э-э-э-эй! Сто-о-о-ой, говорят!

Крик

раздался ближе, она это поняла. Они тоже бегут, бегут за ней. За ней, такой хорошей Катей Сулхановой, а ведь она такая славная, она приспособилась ко всему, к этой суровой Совдепии, она дает уроки музыки и немецкого языка, немецкий она знает лучше всего, ведь она же с мамой, с красавицей Русудан Меладзе, и с бабушкой Мзией даже бывала в Германии, еще до революции, два раза… еще тогда, в забытой жизни… во сне… Мрачный Берлин… веселый Веймар… Кафедральный собор в Дрездене, и этот орган, поднебесный гул… Иоганн Себастьян Бах… хоральная прелюдия эф-моль… Их вайс нихт… их вайс нихт… Их хабе фергессен…

Она ведь такая чудная, Катя, она такая скромная, послушная… она пережила, Москва, твою голодуху, этот дикий голод пять лет назад, когда ей соседка, старуха Ираида Дмитриевская, приносила великое угощенье — морковку и картофельные очистки; и военный коммунизм она пережила, и призрачный, карнавальный НЭП… и Ленина вот похоронила, сама на похороны ходила, в эту жуткую, серо-черную, рыдающую толпу, где нельзя было дышать, где она подумала: вот сейчас сожмут посильнее, и умру, — и пахло еловой хвоей и льдом и снегом, и пахло голодом изо ртов людей, а медный оркестр тяжело бухал в оглушительные тарелки, трубы и тубы выли о смерти и вечной жизни Красного Гения, родившего Первую на Свете Страну Социализма, — и она не убежала за границу, как ее муж, она осталась здесь, в России, тьфу ты, в СССР, на Родине, на Родине ведь осталась…

И эти бандиты, что бегут за тобой, — твоя родина. И этот сметанно-густой снег, и черный гладкий, как полировка, лед под каблучками — твоя родина.

И твоя смерть тоже будет — твоя родина?!

— Ты! Хватай ее!

Катя не успела удивиться тому, до чего близко проорали голоса. Она уже выбегала на Котельническую набережную, уже фонари швыряли в нее шматки бледного, сине-серого, адского света, когда ее схватили за локти сразу две руки, а еще одна — накинулась на горло, как толстая живая петля, а еще одна ткнула ей кулаком в живот, и она согнулась и охнула.

«В четыре руки», — подумала она, музыкантша. Она еще могла шутить над собой. Смеяться. «Сейчас будет не смешно. Вот сейчас».

Зима и ночь, и чертова метель, и Яуза, закованная в лед, просвечивает рядом, через сугробный парапет, желто-грязной сырной коркой. Тот, кто ударил ее в живот, дал ей подножку, и Катя упала в снег. Тот, кто хватал ее за локти, вытащил из кармана ножик и, глумясь, показал ей. Лезвие тощей рыбкой-уклейкой блеснуло в потустороннем фонарном свете.

— Ты! Шмара фартовая! Давай сымай с себя шмутки! Да живенько!

Тот, кто набросил ей локоть на горло, пинком заставил ее подняться со снега.

— Все снимать? — спросила Катя дрожащим голосом.

— А то! — хохотнул стоявший с ножом. — Пальтецо сперва! Нам польты ой как нужны! Сапожки, натурально!

Шапочку с нее уже сдернули.

— Перчаточки! Пригодятся! — Она стащила с рук перчатки. Села на корточки, пальцы все никак не могли ухватить шнурки полсапожек, они вырывались, как живые змейки. — Давай, давай! Пинжачок, ух ты какой модняцкий! — Обернулся к бандитам. — Мы ж тот пинжачок, братаны, в лавке у Портняжича за два червонца как пить дать загоним! А то и за три! Хранцуский, небось!

На снегу уже сиротливо лежало все, что Катя могла снять с себя. Пальто. Полсапожки с

опушкой. Пиджачок. Длинная шерстяная юбка. Перчатки. Вязаный козий платок. Ее баранью шапку мял, нюхал, изучал руками тот, кто сорвал ее.

Мороз крепко обнял ее, полуголую, и она уже видно глазу задрожала.

— Ишь! Трясецца! — выкрикнул парень. Улыбка прорезалась, как щель в доске. Сверкнула в фонарных синих лучах серебряная фикса. — Щас согреесся!

И гадко, жутко подмигнул.

Катя ахнуть не успела. Она уже лежала на снегу. Снег набился под чулки, обжег голые, под исподней рубашкой, бедра. Тот, с фиксой, уже сопел над ней, расстегивал портки. Двое держали ее за руки, и Катя лежала на жесткой белизне как распятая.

Возились, пыхтели. Отвратно пахло чужой мочой. Мысли не текли: остановились. Ее ноги растолкали в стороны так, что чуть не порвали ей сухожилия. Рвали панталоны, ей почудилось, когтями. Оцарапали живот, и шелк исподнего белья мгновенно пропитала кровь.

— Тю! Атас! Тикай! Тика-а-а-а-ай!

Она еще лежала, распяленная, будто тушка сырого, на кухне расплющенного молотком цыпленка табака, как истерический, плачущий гудок клаксона и шорох шин разорвали густую пелену мороза, и черное авто резко затормозило около сугроба. Дверца лакового «роллс-ройса» распахнулась с легким звяком, и на снег сначала высунулись ноги в черных блестящих ботинках марки «Скороход», в черных тщательно отглаженных брюках, потом показались полы черного смокинга, потом раздалось раздраженное кряхтенье, и на снег вылез весь человек. Легкие залысины; круглые очки. Катя лежала и глядела вверх. В ночное небо. Она не видела ничего. Товарищ в смокинге, хрустя лаковыми башмаками по снегу, чуть вразвалочку подошел к ней, оценивающим взором все схватил сразу.

Сел на корточки. Потрепал Катю по щеке.

Из «роллс-ройса» донесся глухой, низкий, медленный голос:

— Ну как? Лав-рэн-тий? Спасли дэ-вачку? Ха-ра-ша хатя бы?

Товарищ в круглых очках, продолжая на корточках сидеть и держать руку на Катином лице, обернулся к машине.

— Не то слово, Сосо! Королева! Все сняли! И ведь утащить успели!

— Ка-ра-лева, гаваришь? Тащи сюда сваю ка-ра-леву. А-дэним па перваму разряду. Не изна-си-лы-вали хатя бы?

— Вроде нет, Сосо! Панталончики целы! — Берия нагнулся над Катей и поднял ее на руки. — Ой, нет, тут вроде кровь… Она в шоке! У нас в аптечке есть…

Не договорил. Катя распахнула глаза. Луч фонаря вошел в радужку, проколол до дна густую морскую синеву. Берия, держа Катю на руках, стоял, потрясенный, в снопах синего живого света.

— Ну што ты там ка-па-ишься? Неси бэднаю сюда! Шэвэлись!

Берия подошел к авто. Шофер услужливо выпрыгнул, распахнул заднюю дверцу. Вдвоем с шофером они положили Катю на заднее сиденье. Мужчина в грязно-зеленом френче обернул большую, как деревенский чугунок, гладко прилизанную голову, его рябое лицо дрогнуло, как холодец, когда он увидел лицо и всю стать без движенья лежащей девушки. Берия угнездился на сиденье рядом с Катей, с натугой захлопнул дверцу. Шофер тронул с места.

— Куда, товарищ Сталин? — бодряцки спросил шофер. — В Кремль?

— В Крэмль, куда жи ище. Па-вэсэ-лились на вэ-черинке, пара и честь знать. За работу, та-ва-рищи, так вить гаварил Ильич?

Берию колотила дрожь, когда он подсунул ладонь под Катину щеку, поддерживая ей голову. Машина шуршала заграничными колесами по тряской мостовой.

— Лублу всо а-те-чественнае, — сказал Сталин и разгладил усы. — Нэ лублу эту роскашь им-пэриализьма. — Кивнул на потроха шикарной машины: на шикарные шторки на оконных стеклах, на телячью кожу сидений. — Мы тожи научимся выпускать такую кра-са-ту, Лав-рэн-тий! Савсэм скора. Нэ успеишь аг-ля-нуться.

Поделиться с друзьями: