Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золотая голова

Крюкова Елена Николаевна

Шрифт:

Ночью он понял: да, вот так сходят с ума. Один, как тать в нощи, крадучись, по коридору, по красной ковровой дорожке, начищенной заботливыми горничными, он пошел к ней. Он загадал: он просто толкнет дверь! Если дверь закрыта — ну, тогда ладно. Он вернется к себе. А если открыта? Он подошел. Он положил руку на медную львиную голову ручки. Медь ожгла дрожащие пальцы. Он отдернул руку. Не надо пытать судьбу. Это против Бога. А если Бог хочет?! Если Он хочет, чтобы мы были вместе?! Он положил руку на медную ручку еще раз. И опять отдернул, как от ожога. И снова положил. И дверь подалась.

Князь вошел, себя не помня. Кетеван сидела на кровати в длинной, в пол, белой сорочке. Она показалась ему святой. Вокруг черных волос стояло слабое сиянье. Он подошел к ней, хотел упасть на колени, а руки сами просунулись ей подмышки, и он поднял ее, удивительно легкую, и ее губы оказались вровень

с его дергающимся, жаждущим ртом. Он поцеловал ее, и она ответила ему. А потом оттолкнула. «Ты моя жена, — сказал он глухо, — ты же понимаешь, ты моя. А я твой. Нельзя противиться Богу. Я долго ждал тебя. Ты суждена мне». Он пригнул ее плечи к постели, они легли рядом, он гладил ее шею, ее грудь под сорочкой, тихо смеялся от радости и шептал — то ли ей, то ли себе: «Не спеши. Не спеши. Никогда не спеши». Она заплакала. Он осторожно стянул с нее сорочку через голову. Она сначала не противилась, сама обняла его; потом вдруг начала с ним яростно, как тигрица, бороться. Гмерто, она же девочка, Гмерто, она же боится! «Я буду с тобой осторожен и нежен, не бойся, дитя мое, жена моя», — шептал он ей в ракушку ушка, прикусывал виноградину мочки. И соски ее были — виноградины. И груди — грозди. И виноградина пупка ее плыла и таяла под пальцами. И виноградину желанья ее внизу живота ее нашел жадный горячий язык его; и гладил, и ласкал, и молился. И омылась казенная крахмальная простыня виноградной кровью; и та крупная, священная виноградина внутри ее разъятой перед его острым ножом жизни ответила ему на удар святого, намоленного лезвия. Сбор урожая начался.

И всю ночь собирали они святой виноград; и ласкали его, и давили его, и пили сок его, и взахлеб ели его, глотали, и не могли насытиться, и плакали от счастья, и молились ему, винограду солнечному, живому, святому! И кровавые печати земного вина становились меж ладоней и бедер вином небесным. И лишь под утро, обложенные кругом нагих дымящихся тел горами собранных за ночь гроздьев, сладко и крепко уснули они, не ведая, что наступит утро.

И было утро.

Солнце золотым «тибаани» заливало номер. На столе стояло огромное, как колесо Царской кареты, блюдо с разрезанным пополам арбузом. Пахло коньяком и шоколадным ликером. В мякоти арбуза, залитого ароматными напитками, торчала витая золоченая ложка. Кетеван потянулась в постели и открыла глаза. Она лежала среди сбитых и скомканных простыней, нагая, смуглая, розовая, счастливая, такая беспощадно красивая, что у князя Георгия сердце стало маленьким мальчиком за черной тюремной решеткой; мальчиком, которого сейчас поведут на расстрел.

Он, в расстегнутой белой рубахе, подошел к постели. Держал руки за спиной.

— Кето, — сказал тихо и нежно, — крюшон готов.

Кетеван шевельнула головой на подушке. Чуть подалась назад. Закрыла телом красные винные сладкие пятна на измятой простыне. Золотой крестик на тонкой золотой цепочке тускло мерцал над ключицей.

— Гоги, — шепнула она. — Гоги, это все мне не снится?

— Вставай, жена моя, жизнь моя, — сказал князь Георгий, и голос его перехватило счастливым рыданьем, — это не сон, это жизнь наша. Я люблю тебя. Я люблю тебя навсегда. Что бы ни было с нами.

Он вынул руки из-за спины и положил Кетеван на голую грудь свежую, влажную лилию, и Кетеван взяла ее в руки и поцеловала.

ЛЮБОВНИЦА МОНГОЛЬСКОГО ВОИНА

— Усердия мне не занимать. Усердия мне не занимать. Еще раз повторите, две тысячи пятисотый и последний: усердия в молитве мне не занимать.

Одинаково, яйцевидно обритые мальчики в атласных оранжевых накидках, сидящие на корточках в ряд вокруг лысого и очкастого старика-учителя, сложили руки лодочкой и послушно наклонили головы. Учитель прокашлялся и поглядел поверх их бритых головенок в грязное большое окно. Глаза сощурились сильно, до паутинной щели. Что-то учитель рассматривал далеко, тщился. Даже слеза скатилась от напряжения по коричневой скуле. А уголок рта дернулся. И головы учеников, как по команде, повернулись туда, куда так тяжело вглядывался наставник.

Он молчал. Молчали ученики. Потом он протер пальцем стекло очков и сказал:

— Эх, эх, — и шумно выдохнул воздух. — Эх. — Опять помолчал. — Она. Опять она. Когда ей надоест?..

Неяркий голос учителя перешел в чуть слышное бормотание и затих. Ученики, не шевелясь, лишь послушно повернув головы, впивались глазами в пыльное высокое окно.

Господи великий, помоги рассмотреть.

Серый сырой плащ ветра трепался на перевитом шпагате белесых туч, до краев напитанных ледяной, тоскливой влагой. Куда ни глянь — всюду

расстилалось море. Море бухало в берег и мол рядом со школой, шкурой серого барса заворачивалось к горизонту. От холода и серого ветра хотелось завыть, заскулить тоненько. По оконному стеклу стремительно полетели косые мазки брызг. Ветер мешался с дождем, как мышиный гоголь-моголь. Твердь сочеталась с водой первобытным, звериным объятием. Небо, дождь, море, серые мокрые камни, похожие на убитых черепах, на выкопанные из земли кости. Мол каменным выщербленным пальцем указывал на край земли, за край земли.

— Великий Владыка, — прошептал учитель и выдернул из лысины невидимый волосок, — помоги ей жить на свете.

Мол далеко вдавался в море. Край его терялся в месиве волн, соли и ветра. На самом конце каменного пальца стояла фигура. Женщина? Она куталась в серый длинный плащ. Капюшон промок и облеплял ее голову, и издали она походила на вывороченный ветром из земли грязный корень большого кедра. За стеклами класса стояла тишина. Ветер, должно быть, плакал очень громко. Женщину в сером плаще заливали с затылка до пят брызги, захлестывали волны. Если накатится большая волна, она может ее смыть, — так дружно подумали все онемевшие от почтительности и неведения ученики, но промолчали.

Пока шел урок, она стояла. Пока твердилась благодарственная молитва, она стояла. Трижды прозвенел тонкий колокольчик, ударил тяжелый гонг, возвещающий окончание занятий — она стояла. Оранжевые пчелки слетели с парт и скучились у окна, гудя, шушукаясь, хихикая.

Она стояла.

Ветер бил направо и налево, пахтая молоко жгуче-ледяных волн. Ее было так жалко, мокрую, одинокую.

И смелый — спросил:

— Во имя Владыки Твердынь, учитель, кто это?

Брови лысого старичка сошлись к переносице; нежно улыбнувшись, он вынул из глубокого кармана табакерку, понюхал ее, не открывая, щелкнул ногтем по черненой серебряной крышечке.

— Дети! — возгласил он. — Малы вы, дети, для того, чтобы все это узнать. Но так и быть. Немного вы сможете узнать от меня, грешного малого. Однажды она резала серпом траву и убила чужого ребенка, девочку, спрятавшуюся в траве. Ее судили, потом посадили в тюрьму. О ней даже говорил суровый голос из черного репродуктора на столбе. На несколько лет она исчезла в недрах тюрьмы. Опять увидели ее на свободе. Она жаловалась, что ее сажали в мешок, завязывали мешок сверху и заставляли прыгать, долго, долго, пока у нее не возгорались от боли внутренности. Хохотала, глядела часами на небо, подражала пению птиц. И однажды всем раскричалась о том, что она — возлюбленная монгольского воина из царского рода, что он бросил ее ради великой пустынной войны, но обязательно приплывет за ней по морю на плоскодонной китайской ладье. Все весело смеялись. Городские власти хотели уложить ее в нервную больницу. Но, когда приехали на машине санитары, ее обнаружили стоящей на самой оконечности мола, вот как раз здесь, а в тот день поднялся сильный шторм на море. Мол был весь под волнами, как в водяной могиле. Санитары побоялись расстаться с жизнью: очень нам надо гибнуть из-за придурочной! — сказали они и уехали обратно в больницу. Как ее не смыло тогда в море, я удивляюсь. С тех пор она стоит здесь каждый день. Иной раз я думаю: у нее от сырости заболят легкие, она будет чахнуть и угаснет. Но нет, крепкая, видно, она. Вот так и ждет своего монгольского воина из царского рода. Говорит: он носил на голове тяжелый царский убор с рогами в виде полумесяца. И стрелял без промаха. Иногда лепечет о том, как сильно он ее любил. Но этого вам знать уже нельзя. Я и так вам много сказал. Доброта моя к вам безгранична. А теперь — отдых!.. Воздух…

— Учитель, там холодно… Учитель, там эх как холодно!.. — заверещали на разные лады резкие детские голоса.

— Холод — радость подвижника, — промолвил старик. — Или вы не помните: научились ли вы радоваться препятствиям?

Дети, пересмеиваясь, тыкая друг друга в бок пальцами и кулаками, подбежали к шкафу, где хранилась их теплая одежда и плащи-дождевики. Скорей, скорей, зима у дверей! Старик любовно смотрел на них. Аккуратно бритый мальчик с лучезарными глазами подошел близко к учителю и закинул голову, желая спросить.

— Почтенный! Зачем вы все это нам рассказали? — строго и любопытно проговорил ученик.

— Затем, чтобы вы знали, что в мире есть добро, преступление и мечта, — отвечал учитель.

— А вдруг он действительно приедет? — продолжал допытываться дотошный мальчишка. — Вдруг?..

— Вдруг… — Старик помолчал, опять полез было за табакеркой, но понял, что от вопроса не отвертишься. — Ты знаешь, есть одна-единственная возможность из целой тьмы возможностей, что он действительно приедет. Поэтому я снимаю шляпу перед ее ожиданием.

Поделиться с друзьями: