Золотая голова
Шрифт:
— Не трудитесь говорить по-французски, — сказал он на очень хорошем, с совсем маленьким, скромным акцентом, русском языке, и Мара стыдливо вздрогнула. — Вы забыли, что я хорошо говорю по-русски.
— Да… Я забыла, извините. Тут везде… — Мара развела руками. — Франция… Вот я и…
Илья Каблуков, бородатый и усатый, остро выглянул из зарослей колючей, могучей бороды. Он глядел, как пальцы Пьера слегка погладили Марино запястье; как рука Пьера нехотя оторвалась от женской руки и полезла в карман смокинга, за сигаретами.
Мостовая тускло поблескивала под ногами, как внутренность противной устричной раковины,
Пьер уже смеялся громко, открыто, во всю пасть. Мара снова покосилась на его идеальные, нечеловеческие зубы.
— А что это он такое тут делает, месье Пьер? — подал голос художник Хомейко из Дивногорска. — Может, все-таки полицию?
— Не тревожьтесь! — «Знает такое сложное слово „не тревожьтесь“, пораженно подумала Мара». — Это — реклама! Так он привлекает к себе внимание! Зазывает посетителей!
«Да он по-русски говорит лучше, чем я», — уже совсем потрясенно, глазами-блюдцами глядела Мара. Глаза у нее и правда были большие и круглые, как чайные блюдца, и цвет их трудно было понять — то ли угольно-карий, а то ли густо-синий. Художники говорили: ты похожа на испанку. Ну, во Франции тоже за свою сойдешь, девушка! Южный тип.
— Посетителей? — «Еще одно сложное слово». — Вы хотите сказать… что он…
— Это бизнес, дорогая! — Рука Пьера снова, отдельно от него, шатнулась к ее руке, коснулась и оторвалась, как обожженная. — Для бизнеса ничего не жалко! Смотрите!
Она смотрела. Привлеченные шумом, в ночное кафе тянулась публика. Люди хохотали, осторожно переступали через груду осколков, мужчины подхватывали дам под локотки, а кое-кто и хватал на руки, перенося через битое стекло и фарфор. Стеклянные двери кафе угодливо раскрылись. Внутри все огни были зажжены. Мара глядела во все глаза. Радушный хозяин кланялся, как китайский бонза, девочка с челкой-щеткой сновала взад-вперед, как челнок, метала на столы новую, нетронутую посуду.
— Вот видите, — Пьер радостно вздернул раздвоенное копыто подбородка, — все в порядке!
— Все в порядке, Ворошилов едет на лошадке, — сердито махнула пухленькой ручкой Алла Филипповна Ястребова, акварелистка из Красноярска, — да что ж это, сколько посуды перебили, нехристи!
В Алле Филипповне просто кричала уязвленная погибелью чужого добра хозяйка. Пьер утонченно улыбнулся. Огонек вкусной дорогой сигареты ходил, метался в ночной потемени, красный жучок, от его рта вниз, к мостовой, куда летел невидимый пепел, и опять вверх, ко рту, тихо освещая его бритые щеки и длинный, как у многих французов, чуть хищный нос.
— Франция — христианская страна, — веселье в голосе Пьера не утихало. — Французы — христиане. Мы — католики. Вы просто забыли.
— А гугеноты это кто тогда?! — возмущенно любопытствуя, выкрикнул Толя Рыбкин из Петербурга. Толя писал в основном заказные портреты богатых господ, а раньше, в другой жизни, что давно умерла, старательно малевал картины на производственную тему. Толя окончил с отличием питерскую Академию художеств, и портреты у него получались блестяще. Что заводских бригадиров, что нынешних дамочек в золоте и соболиных
мехах. «Да ты, брат, какой-то прямо Семирадский, — то ли в осуждение, то в похвалу сказал однажды Толе Илья. — Мех как натуральный. А жемчуга, те и вообще круче, чем у Рембрандта». Толя не знал, дать Илье с ходу в рог или хорошо выпить с ним.— Гугеноты? — Пьер сощурился хитро, и лицо его стало похоже на остроносый башмак большого размера. — А, гугеноты! Вар-фо-ломей-ская ночь?
«Ага, ошибся. Хоть раз ошибся, правильный такой».
— Варфоломеевская, — прошептала Мара громко, так, чтобы было слышно. А вроде и не подсказка, вроде себе под нос.
Но он услышал.
— Мерси боку, — слегка поклонился. — Вар-фо-ло-меевская. Благодарю. Зайдем в кафе? — Он сделал рукой щедрый, приглашающий безоговорочно жест. — Посуда новая! Ничего не бойтесь. Он не повторит этот… трюк.
«Трюк» он произнес, бешено, рокочуще грассируя.
— А что! Пойдем выпьем к хулигану! — беспечно воскликнул, потирая раннюю лысину, грузный и комковатый, как мешок с картошкой, москвич Костя Персидский. Костя славился среди друзей и галеристов тем, что умел, как никто, рисовать обнаженных женщин. Женщины все, как на подбор, были с маленькими, как вишни, грудями и с широченными, как гитары, бедрами, такими чудовищно огромными, что куда там было первобытным толстобрюхим и вислозадым Венерам. Женщины назывались «Персидские Женщины». И более никак. Косте лень было придумывать названия картин. И другие сюжеты тоже. Эти толстобедрые бабы, гурии и наяды, парили над его праздничной столичной судьбой и сыпали денежку в его широкий неряшливый, измазюканный маслом карман.
В жизни Костя был грустен и одинок; жены и даже просто женщины у него не было.
— Да! Пойдем выпьем! — загалдели художники, всегда желающие выпить, особенно на дармовщинку.
— Я угощаю, — уточнил Пьер ситуацию.
— А он снова не будет? — робко спросила Мара.
Рука опять украдкой потянулась к руке. И быстро, спелой ягодой, опала под зорким и злым взглядом бородача.
— Нет. — Пьер помолчал и добавил: — Не бойтесь.
— Я не боюсь, — сказала Мара. — Где мы вообще? Это куда вы нас привезли?
Черно-лаковая, немыслимо шикарная, громадная, как корабль, машина осталась на стоянке, поодаль, за пройденной ими гладкой, поскользнуться можно, мостовой. Может, тут и камни лаком поливают, так все блестит? Или — подсолнечным маслом? Все блестит, все сверкает, все чистое, — а вчера вот шли-шли, прямо по знаменитой улице Риволи, по ней когда-то французский восставший народ, топая по камням тяжелыми сабо, бежал брать Бастилию, и вдруг — оп! — под ногами — куча дерьма! И свежего. Что не собачьего, это точно. И Пьер не растерялся, развел руками и расхохотался снегозубо: «И это тоже — Франция!»
— Это Латинский квартал! — крикнул Пьер.
Они познакомились с Пьером около русского храма Александра Невского на рю Дарю. Долго искали они эту улицу и этот храм, тыкали пальцем в карту Парижа, щурились, спорили, куда повернуть, направо или налево, и где тут парк Монсо, а где ближайшее к храму метро, и Хомейко кричал: ну что вам сдался этот храм, обойдемся без него! — а Алла Филипповна кричала: это преступление! Это преступление, быть в Париже, в кои-то веки, один раз за всю жизнь, и не побывать в храме Александра Невского!