Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золотая голова

Крюкова Елена Николаевна

Шрифт:

— Ну, собаки, — сказал Бес вслух, громко, и прохожий шарахнулся, — я Тонкой ни слова не скажу. Я не расстрою ее. Девочку мою.

Он думал потом: а куда дели эту, сивую лошадь, с бородавкой на лбу, эту, молодую маманю, телку кормящую, с пацаненком? Что плакаты неграмотные на полу рисовала, бедняга? Неужели тоже выгнали на улицу?

А куда же еще, говорил он себе, впечатывая берцы в пыльный питерский асфальт, а куда же еще.

…а Тонкая в Академию художеств-то поступила. Все экзамены сдала. И баллы все — нужные — набрала.

Ну, он и не сомневался.

Бетонные плиты подъездов, горячие радужки чужих

фонарей. Они спали в подъездах, и плечо касалось плеча, и дыхание грело ледяные, каменные руки, и Бес сонно, прощально думал: «Превращусь в памятник, в бронзу». В подъездах они ночевали, и сердце будто защемляло больничными дверями, и пахло гарью подвальной котельной, и старым ватником, и собачьим сахаром, и маленький злой котенок грыз потроха, грыз, все мяукал, все звал за собой его, человека, в дикий зверий мир. Они голодали, ибо шальные партийные деньги странно и быстро кончились, ну да, всему на свете бывает конец, он уже знал это. Пацаны, а что делать-то будем? Да, ну да, работать, конечно, где-то надо! Устроимся? Без прописки? Грузчиком можно без прописки. Гастарбайтером. Ну, там на стройке. Гальюны на кораблях в Гавани чистить, га-га-га-а-а-а!

И стал Бес грузчиком в Гавани.

И это спервоначалу было так здорово!

Гораздо здоровее, чем про революцию под дрянную водяру трындеть да разносить отпечатанные хрен знает где листовки по утлым проходным старых питерских фабрик и железных заводов!

Но так Бес чувствовал первые три часа работы. Остальные три часа он думал, как бы отсюда поскорее свалить.

Они подряжались на день. Только на один день. В конце дня им на руки выдавали заработанное. «ЗА-РО-БО-ТА-НО-Е». Он кривил в презрительном смехе угол рта. Он был горд: это его деньги. Это ему не сунули, не швырнули; это он сам взял. Своим трудом.

Чертов труд. Он не хотел так жить. И так трудиться. У него болело все тело. Он смотреть не мог на ящики. На тюки. На мешки. Он, идя мимо груза, мимо мешков, сваленных на палубе, яростно, открыто плевал на них. Пацаны пихали его в бок: «Ты! Маменькин сынок! Из-за тебя сегодня денег лишимся! Осторожней на поворотах!»

Однажды разгружали апельсины в длинных, как гробы, ящиках. «И меня когда-нибудь в гроб положат», — думал он спокойно, как не о себе, о другом. День кончился; кончилась работа. Тот, кто их нанял, расплатился с ними смешно, нагло, издевательски. Они изумленно глядели на невеликие деньги у себя на ладонях. Потом затолкали в карманы, будто стыдясь и денег, и человека, что дал их. Человек, топыря сытую харю, повелительно бросил: «Берите, вон, ящик апельсинов! Да, да, тот!» Они непонимающе воззрились на хозяина. «Ну да, да, тупые скоты, себе берите!» Бес стиснул кулаки в карманах. Революционный пацан оттащил его за локоть: идем, у тебя лицо плохое, не надо, друг, а, не надо.

Они взвалили на плечи этот ящик, а был он тяжеленький, много в нем апельсинов таилось. И понесли. Ну точно как гроб.

Они вынесли ящик на набережную Гавани, они были голодны как звери, как черти, нет, хуже чертей, и они расковыряли этот ящик ножами в одно мгновенье, крышку отодрали, а там внутри лежали, хоронились апельсины такие золотые, такие гладкие, такие пахучие, как девушкины груди, они пахли морями, золотыми странами, безумными дорогими океанами, они пахли едой, да, едой! — и они запускали в них зубы, прямо в нечищеные, в их рыжие горящие шкурки, и брызгал спирт ли, эфир, им в рыла, в ноздри, в нос, и сок тек в их жадные глотки, сок тек в носы, на десны, на щеки, тек по рукам, по запястьям, как кровь, тек, липкий и красный, на их грязные рабочие портки, на их бедное, жалкое мужество, спрятанное под ширинками рваных штанов; и они отдирали шкурки зубами, ногтями, и высасывали золотую мякоть, и смеялись от радости, и плакали, поливали эти апельсины проклятые слезами, и презирали себя, и презирали жадного

хозяина, и презирали жизнь, и любили революцию, и жрали, жрали, жрали апельсин за апельсином, уминали за обще щеки, будто бы это были не апельсины, а пироги с мясом или жареные куры, и Бес сказал с набитым ртом:

— А когда мы революцию сделаем, м-м-м-м-м… то это… кто суда-то разгружать будет? И вагоны? И, это… м-м-м… самолеты?

Пацан, друг его революционный, оторвал вымазанную соком рожу от апельсина. «Копошится в нем, как в пизде», — подумал Бес весело.

— М-м-м-м, да, это… вопрос вопросов!

Они не встали с места до тех пор, пока все не сожрали.

Бес потом месяц не мог на апельсины смотреть. Его Тонкая угощала — а его блевать тянуло.

Телефон затрещал в кармане дикую музыку, захныкал квакушкой. Бес выдернул из кармана телефон, рука была грязная, они только что разгружали уголь, и он прижал спичечную коробчонку телефона к уху — плечом.

— Эй, Але!.. Але!.. Эй!.. Белый, ты?..

Как из подземелья, он услыхал:

— Йес! Я — в Питере! Я — к тебе еду!

— Ну-ну, — хмыкнул Бес.

— Ты где-е-е-е?!

— Не ори. Я — в Гавани.

— А где это?! Метро какое?!

И Бес все точнехонько Белому рассказал, как ехать к Гавани, и где он торчит, и курил без перерыва весь битый час, пока Белый до него добирался.

Белый — это был родной город. Это была родная река. Это был Откос, где они до изнеможения бродили с Тонкой. Это была — Родина.

Курить. Курить до темнотищи перед рожей. Еще одну, только одну выкурить, пока Белый едет.

Он сунулся в пачку за сигаретой. Пачка была пуста.

Белый выглядел очень даже ничего: такой же тощий, такой же белесый, как платяная вошь, такой же улыбчиво-беззубый, с белым жалким ежиком надо лбом, все в той же холщовой куртешке, только, вроде, берцы новые купил. Ну да, новье. Бес пощупал берцы глазами, оценил. Хлопнул Белого по плечу. Потом обнялись. У Беса в глазах защипало. «Что это я, как младенец». Стали говорить.

— Ну и как тут?

— Нормально.

— На хате?

— Нет хаты. Все. Ферботен.

— Деньги не заплатили тетке? Ну вы-ы-ы-ы…

— Нет. — Он не стал рассказывать Белому, что он порезал себе вены: Белый и так вытаращил белые совиные глазенки на его еще не заросшие, уродливые, плохо, наспех зашитые шрамы на запястьях. — Все уплачено было вперед. Дура она, сволочь просто. Ну, такая питерская сволочь. — Он хрипло, сухо засмеялся. — Забыли уже. Проехали.

— А жить где будем? — Совиные студеные глазки моргнули раз, другой.

Бес потормошил тщедушный инистый, иглистый ежик.

— Там же, где и сейчас.

— А где — сейчас?

— А сейчас, брат, на улице.

— Как на улице?

Белый открыл рот и ласково, беззубо улыбнулся.

— Ну, пока тепло.

— Шутки-то брось.

— В подъездах ночуем.

— А-а. — Белый вытащил из кармана сигареты, поймал жадный взгляд Беса, расколупал пачку, протянул ему. Бес вынул сигарету двумя пальцами, осторожно, как хирург отрезанную слепую кишку из свежей раны. — Гоняют?

— Конечно. А ты как думал.

— А что гауляйтер? По области? К нему если?

— Он такой чепухой не будет заниматься.

Бес вдруг понял, что пацаны лишились хаты из-за него. Из-за его ночного цирка. Стекло и кровь под куполом. «Без лонжи», — усмехнулись губы сами.

— Кэт вспоминаешь? — внезапно спросил Белый.

У Беса глотку будто облили изнутри кипятком.

Кэт, хозяйка их коммуны, две комнаты в прокуренном подвальчике, Кэт, рыжая проволока волос, бешеные угли глаз, морщины по лицу пауками ползут, старая бабенка с душой котенка, не убить, не утопить, он с ней когда-то, да, ну и что, Тонкая же не узнала, дым сигареты, гитара с трещиной в деке, дым жизни, дым…

Поделиться с друзьями: