Золотая медаль (пер. Л.Б.Овсянникова)
Шрифт:
Евгения Григорьевна уже не вставала с кровати. Лежала в полузабытьи, изможденная и высохшая, как срезанный пшеничный стебель. Где-то вне ее воображения проходило время. Светилась лампочка — ночь, потухала лампочка — день. Если склонялась над изголовьем дочь, собирала последние силы, чтобы улыбнуться. Знала давно, что болезнь неизлечимая, и все время мучила единственная мысль, чтобы об этом преждевременно не узнала Марийка.
— Не переживай, что я такая… слабая… — говорила дочери. — Все самое страшное прошло. Вылежусь… там встану. И снова все будет, как раньше.
— Ну, конечно, мамочка, — подхватывала
Каждый раз Марийка выдумывала то разговор с профессором, то девочку, мать которой уже, мол, вылечилась, то говорила о каком-то новом чудодейственном лекарстве. Она была уверенна, что мать не знает о близкой смерти. И так обе, мать и дочь, скрывали друг от друга страшную правду.
Две бабушки шли тротуаром. Марийке было видно из окна, как они разговаривают, как одна из них улыбается беззубым ртом. Вот они идут, поддерживают осторожно друг друга, прожили долгую жизнь и еще будут жить, а мама умрет молодой. Как это страшно, как несправедливо!
Главное — держать сердце, чтобы оно всегда было зажато в кулак. Тогда оно становится маленьким, каменным, не пытается выскочить из груди — где такое жуткое ощущение, если сердце вдруг заполняет всю грудь. Очень тяжело его сдерживать. Сначала Марийка не умела этого делать, а потом научилась. Научилась совсем незаметно глотать слезы, улыбаться матери, если грудь разрывало рыдание, делать спокойный вид, когда от тревоги стыла кровь.
Как-то среди ночи Евгения Григорьевна проснулась, словно от толчка, и сразу же поняла, что в изголовье стоит то, о чем думала, что непременно должно было прийти, но до этого времени было еще как-то далеко, словно нереальное и постороннее. А сейчас оно уже пришло.
Ей подумалось, что теперь она уже никогда не увидит своей кустистой пшеницы, другие продолжат ее опыты, другие будут слушать шепот колосков в поле… Она так любила поле… Женщина стала припоминать, чего она еще не успела сделать. Но это было очень больно… Сердце защемило от осознания того, что она уже не вернется к дочери, к своим опытам.
К кровати подошла Марийка. Дочь, доченька! Но почему она словно плывет по комнате и вся прозрачная, сквозь ее тело видно противоположную стену… Евгения Григорьевна простерла к дочери руку, и рука бессильно упала на грудь.
Потом ей послышался размеренный знакомый шум. Сердце ее сладко застучало. Да, да… это шумят очень густые и очень высокие колосья. И все, все было, как всегда: и поле, и перламутровые облачка, и ветерок прыгал по ниве, словно зыбью засевал буйные разливы хлебов.
Мелькнули полузабытые эпизоды детства, весенние воды, дикие гуси в небе, почему-то появилась белая береза с вырезанными на коре инициалами, и хоть очень старалась Евгения Григорьевна их прочитать, но в глазах потемнело, и вся береза тоже почернела, как уголь. В комнате тяжело ходили, переваливаясь, извозчики в неуклюжих кожухах, заполнили всю комнату, и никак нельзя было понять, зачем они пришли и что им нужно.
Утром Марийка глянула на мать и заметила в ее лице незнакомое новое выражение. Что-то случилось, а что — нельзя понять.
— Дядя, дядя, купите подснежники!
Мечик сидел в сквере на лавке и ждал Лиду Шепель. Он купил два больших букета подснежников — они пахли влажной землей, мокрым лесом, хохлаткой. Снова весна! Давно ли
завывала над городом метель, засыпала снегом тротуары!— Подснежники! Подснежники! Купите подснежники!
Последние лужицы высыхают на брусчатке, на них больно смотреть от ослепительного солнца. И окно на втором этаже нового дома тоже отбивает солнце и, будто специально, слепит Мечику глаза. Воробьи купаются в лужах — мокрые, счастливые.
Мечик смотрит в ту сторону, откуда должна прийти Лида. Почему ее так долго нет?
Воробей, общипанный, забрызганный, боком выскочил из лужи, что-то победно крикнул и порхнул через голову Мечика.
Удивительно. Может, Лида забыла? Может, занята?
А сам боится, боится признаться, что возможна и другая причина. Что, если ей кто-то из десятиклассников сказал о… о том хвастовстве? Ах, как это гадко вышло!
Сначала и в самом деле думал «продемонстрировать» классу влюбленную «воблу». Приглашал в кино. Назначал свидания. А когда однажды Лида не пришла, ощутил, что вечер пустой.
Сегодня после уроков сунул Лиде записку. Последние дни девушка стала какая-то невнимательная к нему, словно и в самом деле что-то знала.
Придет или не придет?
Солнце в окне потухло, оконные стекла стали похожи на бельма. Пахли почки тополей. Трещали искры на трамвайных дугах. Два букета подснежников все еще дышали свежестью. Мечик прикоснулся цветами к лицу и вздрогнул — они были холодные.
И вечер подступал тоже холодный. В голом сквере было неприветливо. Весна стояла на пороге, но не растворила еще настежь двери, только почки набухали и лопались на тополях.
Лида не пришла.
У Николая Марковича лопнуло терпение, и он решил пойти к классному руководителю. Мечика всю ночь не было дома, он возвратился только на рассвете, пьяный, в грязной одежде.
— И делегация приходила, — жаловался машинист Юрию Юрьевичу, — но хоть бы что! Ничего на него не влияет!
— Ну, а вы? Как вы влияете на него?
— Что же я? — развел руками Николай Маркович. — Педагогического подхода у меня, правду сказать, нет. Я, конечно, по паровозной линии…
— А родительский подход у вас есть? — допрашивался Юрий Юрьевич. — По родительской линии вы принимали какие-то меры?
— Да что же, ремнем, что ли? Но я уже и не осилю, и стыдно — он же таки большой уже.
— С сыном надо разговаривать родительским языком, а не ремнем. Животное, и то прислушивается к слову.
— Я уговаривал, товарищ учитель. А теперь искренне вас прошу, чтобы и вы еще раз поговорили с ним. Хотел к директору обратиться, но просто не осмелился.
Юрий Юрьевич вызвал Гайдая к себе в тот же день, после уроков. Он заперся с ним в учительской комнате.
— Вы знаете, о чем я хочу с вами говорить?
Мечик потупился:
— Догадываюсь. Отец приходил. Жаловался, наверное.
— Где вы были, Гайдай, позапрошлой ночью? Вы знаете, чем это может закончиться?
— Интересно.
— Что?
— Интересно, говорю, чем это может закончиться?
— Вы станьте, пожалуйста, прямо, не выкручивайтесь. С вами разговаривает классный руководитель!
— Ну, стою. Я же не солдат.
— Вы — ученик. Это может закончиться тем, что вы не будете допущены к государственным экзаменам. За ваше поведение. Ваш отец Берлин брал, а вы пятнаете его доброе имя. Хоть бы об этом подумали! А мать ваша… Разве думала она, страдая в фашистской неволе, что сын так ее «будет утешать»?