Золотая симфония
Шрифт:
Позднее, когда через три с половиной года судьба свела нас в редакции армейской газеты 10 армии, в зимних Сухиничах и белом Мещовске, мы припоминали, как началась наша дружба. Я рассказывал ему, что отец мой на свободу так и не вышел, а умер в тюремной больнице, будучи заключенным "без дела", то-есть не успев дожить до возбуждения дела против него, так что следователь переслал матери даже все отцовские документы и остававшиеся при нем деньги! Миша говорил тогда - и я был с ним согласен, - что это освобождает меня от обязанности упоминать в анкетах об аресте отца: "можешь просто писать - умер в Челябинске осенью 1938 года". (Если бы Миша дожил до середины 50-х годов, он узнал бы еще одну прихоть нашей жизни: та смерть заключенного "без дела" лишила моего отца права на посмертную реабилитацию - некого было реабилитировать, некого и не за что... Представляю, как Миша, в манере своей молчаливой вдумчивости, продержал бы минутную паузу, а потом протянул бы: "да-а, любопытно".) В Сухиничах или Мещовске я повинился перед ним: рассказал, что в день нашего делового знакомства все-таки хотел скрыть от него вторую
(Из наших общих друзей по 10 армии она у меня длится по сей день только с живым и здравствующим Немой Мельниковым.)
... Вернусь к освещенному столу в Последнем переулке. Зная мои обстоятельства, Миша Миллер щедро подбрасывал в мою долю "золотых россыпей" все новые письма. Вынужденный работать быстро, пока продолжались летние каникулы, чтобы наполучаться денег впрок, я приходил часто - за все новыми порциями стихотворного графоманства. Выкладывал из студенческого портфеля предыдущую партию уже казненных стихов. Миша старался перехватить ее у меня еще на-весу, чтобы она приземлилась среди его бумаг на нужном месте. И так повелось, что при этом разыгрывалась короткая сценка:
– Не обнаружился ли новый Пушкин?
– спрашивал он с притворной надеждой в голосе.
– Пока не обнаружился, - виновато отвечаю я.
– А новый Лебедев-Кумач?
– Этого сколько угодно!
В другой раз Пушкин заменялся Маяковским, Блоком, Пастернаком, а Лебедев-Кумач - Жаровым, Демьяном Бедным, кем нибудь из молодых, дружно нами отвергаемых звонарей или старомодностей. Работодатель был доволен поденщиком - прежде всего из-за моего темпа: я ухитрялся за день умерщвлять столько надежд на поэтическую славу, что в ящиках Мишиного стола зримо таяли завалы неотвеченных писем. А это было Мише важно, потому что иные из заждавшихся признания стихотворцев писали жалобы куда угодно - вполне резонные по существу, но опасные по адресу и доносительской демагогии. Но и я, разгребатель завалов, должен был быть осторожен: жалобы мог вызвать и своевременно отправленный ответ, если бывал он избыточно лихим по тону и допускал кривотолкование по аргументации. И поначалу я нередко слышал от Миши: "Послушайте, но так же нельзя - он нокаутирует нас обоих, надо писать тоньше!" Иногда возникал спор. Миша был спорщиком тихим, однако неутомимым и неодолимым. Когда я по неопытности зарывался, он безошибочно предлагал: "Пусть рассудит графиня Разумовская". Мы приоткрывали соседствующую с его столом дверь отдела критики и я тотчас лишался речи: он знал, что при Софье Дмитриевне Разумовской я влюбленно немел. А она сверх того неизменно принимала его сторону: "Слушайтесь Миши - он вдумчивей вас..." Или: "Господи, что вы тут написали! Снисходительный Миша вас просто портит! Попали бы вы в мои руки!" Миша улыбался и уже за своим столом утешающе говорил: "Ладно, все лишнее я вычеркну сам... а Туся прелесть, правда?" Мне казалось, с первой минуты, когда он нас познакомил, что он сам немножко влюблен в эту женщину с ее легкой походкой, летящими волосами, чуть старомодной красотою и повадкой чеховской "четвертой сестры". Он всегда улыбался при Тусе, поправлял громоздкие очки, вставал, когда она, скользя мимо его стола, бросала ему что-нибудь мило-приветливое на ходу. Говорил, что безоговорочно доверяет ее вкусу, а она, в свой черед точно то же говорила о нем. Не помню, чтобы он истинно душевно приятельствовал с кем-нибудь еще в тогдашней "Литгазете"...
Однажды в ответ на его улыбчиво-традиционное - "не обнаружился ли новый Пушкин?" - я должен был весело признать: "обнаружился!" Эту историю стоит рассказать, потому что и тут Миша совершил ПОСТУПОК... Летом 38-го в редакцию стали приходить юмористически-безграмотные и столь же патетические стихи с пришпиленными к тетрадочным листкам фотографиями автора. Он подписывался "Я.Пушкин". Такие же стихи-с теми же фотопортретами он присылал в "Знамя" и "Комсомольскую правду", где они попадали порою тоже ко мне (поскольку я и там занимался ремеслом "литконсультанта" в силу тех же обстоятельств). С маленьких снимков глядело лицо бритоголового дебила, на розыгрыши неспособного. На всякий случай, чтобы не пасть жертвой розыгрыша кого-нибудь из друзей-поэтов, я - по совету Миши Миллера и Анатолия Тарасенкова (моего работодателя в "Знамени") - стихов Я.Пушкина всерьез не разбирал, а только прохаживался по орфографии и нелепой рифмовке. Все звучало вполне безобидно, но, конечно, обидно. И вот стали приходить от обиженного не жалобы, а угрозы разоблачить меня, как "засевшего там-то и там-то" врага народа. В ту пору это звучало вовсе не смешно. В конце концов Миша решил послать многоадресному жалобщику официальное уведомление, что консультант такой-то от работы с начинающими отстранен. (И Тарасенков в "Знамени" сделал то же самое). Пришло ликующее письмо от Я.Пушкина кажется, последнее. Помню, его ходила читать к Мишиному столу вся редакция. Бедняга признался, что он, действительно наделенный судьбою фамилией Пушкин, стал придумывать стихи год назад, в 37-ом, в честь столетия гибели своего однофамильца, дабы появился на свет наш,
советский Пушкин! Миша спрашивал меня, не чувствую ли я себя Дантесом... В общем, история была анекдотическая и незабвенная. Но дежурная фраза Миши - "не обнаружился ли новый Пушкин!" - приобрела не очень веселый смысл. И я теперь отвечал: "слава богу, нет!" Вот то мое мнимое отстранение от работы было по всем тогдашним меркам еще одним ПОСТУПКОМ Миши Миллера. И мы не раз вспоминали его потом...Миша легко и отзывчиво улыбался, но я совсем не помню его смеющимся или хохочущим. Отчего это было так - не знаю. Он излучал спокойную надежную порядочность. Все знали: он - умный и очень цивилизованный. И нет у меня на памяти никого, кто думал или говорил бы о нем дурно. Ему должно было бы хорошо житься на свете. Но живо помню, как он становился неразговорчивым, погруженным в уныние, для посторонних необъяснимое. Вероятно более близкие его друзья знали причины. Но его замкнутая повадка в этих случаях была такова, что я не мог решиться, ну, скажем, беззаботно обнять его за плечи и произнести что-нибудь этакое - бодрящее и необязательное. Помню только как однажды Туся Разумовская предупредила меня: "Не трогайте сегодня Мишу". И тихо объяснила, что у него неудача со статьей, которую он попытался написать по ее же просьбе. О чем - вспомнить не могу. Но суть дела была чисто психологической и состояла в том, что он, написав обещанное, и даже передав свой текст Софье Дмитриевне, вдруг взял его обратно, решительно и бесповоротно. "А что - действительно получилось плохо?" - примерно так спросил я. "Не знаю, - сказана С.Д.
– он не позволил мне ее прочитать!" Меня, уже начавшего тогда печататься в "Литгазете", это поразило. Оттого, наверное, и запомнилось... Может быть, так объяснялись и другие его "приступы унынья" (не знаю, как сказать лучше)? Может быть, ему, отлично понимавшему, что хорошо и что плохо в литературе, просто не давалось собственное творчество - "не давалось" с его же собственной точки зрения? Он не дожидался чужого суда, а сам вершил его над собой? Это очень похоже на правду... Позднее - в армейской газете 10 армии - он писал легко и непринужденно. Как все мы - пустяково газетные тексты. Но страницы фронтовой печати - не плацдарм для самовыявления в литературе! Он это прекрасно сознавал и там "не держал себя за руку".
Вот я вернулся к началу этого письма-воспоминания. И теперь окончу его печально-обещанным. Он написал нам 24 февраля 42-го:
Мои дорогие ребята!
Приближается час нашего расставания. Может он произойти неожиданно. И потому хочется заранее сказать вам какие-то теплые, хорошие слова.
Все, что произошло, страшно. Перенесу ли я все это, не знаю - боюсь, что нет. Слишком часто ударяет обухом по голове мысль о дочке, жене, матери. Какое горе на них обрушилось! Отец, муж, сын - дезертир, преступник! Как мне доказать, что это не так? Что мне делать? Пошлют на передовые - бесславно погибну, так и не искупив преступления своей кровью. Какой уж из меня герой! Посадят - тогда уж совсем смерть. Так хотелось бы работать, "служить у вас хотя б швейцаром". Но ведь никакой работы не доверят! Одним словом - конец, страшно нелепый и неожиданный. Вот как бывает, дорогие!
Сколько бы мне ни оставалось жить; быть может совсем немного, я всегда буду помнить вас, мои родные. Ведь вы единственные люди, которые понимают, верят - я не преступник, не авантюрист. Я - несчастная жертва этого злосчастного кипнисовского бардака, будь он трижды проклят! Я всегда буду помнить такое ваше теплое участие в эти тяжкие для меня дни, я всегда буду помнить все хорошее, что было в нашей совместной двухмесячной жизни поезд Куйбышев-Кузнецк, твои песни, Женя, Нижний Посад, приезд Дани и еще многое, многое.
Друзья мои, дорогие! Всем, кто помнит меня, объясните, что я не преступник, что все происшедшее - страшная моя ошибка. Если у меня будет хоть какой-нибудь адрес, давайте его всем, кто захочет мне написать... Это будет единственной моей радостью в жизни. Объясните всем - я стал жертвой нашей общей любви к Москве. Я не подумал, что именно во имя этой любви - не должен был совершать свой мальчишеский преступный шаг. Теперь, наверное, никогда больше Москвы не увижу.
Но главное не это. Главное - дочь, жена, мать. У меня к вам три просьбы, ребята. Быть может, одна из них слишком серьезна. И все же умоляю вас, во имя дружбы, выполните и ее.
1). Напишите коллективное письмо жене. Объясните обстановку в редакции, объясните, что я не преступник. Одним словом, найдите такие слова, чтобы хоть как-то смягчить ее горе. Надеюсь на тебя, Даня, в первую очередь. Письмо лучше послать с оказией. По почте - не дойдет.
2). Моя дочка остается без средств к жизни. Ребята, можете или нет, но вы должны это сделать - это и есть моя самая серьезная просьба высылать ей по куйбышевскому адресу хотя бы триста рублей в месяц, сколько сможете. И еще одна просьба - делать это как бы от моего имени, иначе родители жены денег не примут.
3). Отвечайте на каждое письмо мне. Знакомым сообщите, что я переведен в другую часть, оттуда напишу. Родителям, сестре, брату напишите то же самое. Но если у меня другого адреса не будет, писать я не смогу - напишите им вторично, объяснив хотя бы вкратце в чем дело. Иначе они с ума сойдут, не получая от меня писем. Если же у меня будет адрес все письма обязательно перешлите. Поручаю это тебе, Немочка. В письме Белле напишите, что деньги я дочке буду посылать, сколько смогу. (Я имею в виду, конечно, ваши деньги).
Вот три просьбы. Еще раз умоляю не забывать о них никогда.
Чем жить так, как мне предстоит, лучше совсем не жить. Но все же попробую. Если окажется все бессмысленным, то выход будет один. В этом случае не осуждайте меня, а поймите. И вспоминайте - был такой - Миллер - в общем не плохой малый, любил жизнь, не всякую, а именно нашу, советскую, желал счастья своей стране, и всегда старался, чем мог помочь строительству этого счастья, любил книги, музыку, ненавидел войну и стал нелепой жертвой ее...