Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золотая симфония
Шрифт:

30 мая - день маминого рождения, праздник, который всегда отмечался пышно. Хотя бы потому что комната была заставлена пышными букетами сирени. 30 мая - это гости, звонки, поздравления, музыка, застолье. Так было каждую весну. Так было и в 60-ом. Но на следующий день на столе, с которого еще не успели снять праздничную скатерть, появилась газета, извещавшая о смерти члена литфонда Пастернака Б.Л. Все смешалось для меня: день рождения, день смерти, ощущение праздника, чувство утраты, поздравительные звонки и звонки, несущие скорбную весть. И все это на фоне сирени - густой, белой, темной, душистой. "И та же смесь огня и жути/ На воле и в жилом уюте,/ И всюду воздух сам не свой,.../ Для этого весною ранней/ Со мною сходятся друзья,/ И наши вечера - прощанья,/ Пирушки наши завещанья,/ Чтоб тайная струя страданья/ Согрела холод бытия."

Отец, его любовь и гибель, мамины фантазии, ее праздники, ее сирень... При чем здесь Пастернак? Да при всем. Потому-то и возникает у меня особое щемящее ностальгическое чувство, когда я попадаю в его ауру, в его звуковое поле. Именно звуковое, так как звук - первичен. На этом настаивают сами поэты: "Останься пеной, Афродита,/ И, слово, в музыку вернись..." (Мандельштам). "Эта тайна та-ТА та-та-ТА-та та-ТА,/ А точнее сказать я не вправе..." (Набоков). "Так начинают. Года в два/ От мамки рвутся в тьму мелодий,/ Щебечут, свищут, - а слова/ Являются о третьем

годе... Так начинают жить стихом." "Тьма мелодий", глубины памяти, колодец времени - все это поток жизни, неиссякаемой и вечной, как стихи.

Глава III

У всех свои Сокольники

Север, юг, восток и запад

СЕВЕР

Лето 54-го было особенным. Тем летом я написала свой первый рассказ, научилась кататься на велосипеде, впервые влюбилась и первый раз съездила в Ленинград. "Тебе четырнадцать, - сказала мама, - ты уже большенькая. Можно ехать в Ленинград". И мы поехали. Бабушка списалась с нашей дальней родственницей Флорой, которая жила со своим взрослым сыном Игорем на Садовой, и та пригласила нас пожить у нее. Первые ленинградские впечатления - огромная коммуналка, серые чехлы на креслах и диванах Флориной комнаты и плотно зашторенные окна: "Чтоб не выцвели обои", объяснила хозяйка. Маленькая, со следами красоты, хриплым голосом и неизменной сигаретой во рту, она обожала и постоянно ублажала своего высокого, стройного сына. Он был с ней груб, но она не обижалась, смотрела ему в рот и сдувала с него пылинки. "В Ленинграде нет девушки, достойной его. Он говорит, что женится на той, которая будет ему под локоток", - чуть ли не ежедневно повторяла Флора. Она предоставила нам с мамой кровать, на которой мы все две недели спали валетом. Собственно, нам ничего больше не требовалось, потому что мы приходили только ночевать. Мама всегда брала с собой в сумку тапочки и надевала их, когда уставали ноги. Так и вижу, как она ходит в тапочках среди золота, хрусталя и мрамора петербургских дворцов. Вначале я стеснялась, ожидая насмешек, но потом привыкла. За две недели мы обошли все, что могли. Мама накупила путеводителей и книжек и читала их мне по дороге. Большой Каприз, китайский дворец, грот, колоннада, ботик Петра Великого, часы Павлин, мальчик, вынимающий занозу, - все смешалось в моей голове. Дворцы и парки казались не музеем, а уснувшим царством, в которое мне посчастливилось попасть, чтоб рассмотреть его во всех подробностях: вот какие у них одежды, какая посуда, какие картины и часы. Я погрузилась в чужую эпоху, куда более романтичную и привлекательную, чем моя собственная. Но настоящее потрясение я испытала, когда на каком-то горбатом мостике мама вдруг остановила меня и сказала: "Вот тут ходил Пушкин". Я посмотрела под ноги и почувствовала слабость в коленках. Тем более что мы постоянно экономили на еде, чтоб побольше увидеть. "Выбирай: один бутерброд с сыром и поездка в Петергоф или два бутерброда без Петергофа", - говорила мама, когда мы заходили в столовую. Конечно же, я брала один, а второй ела глазами.

Наверное, больше всех дворцов меня поразил дом на Мойке - последняя квартира Пушкина. По-моему, музей тогда только открылся. Народу было очень мало - человек пять, не больше. Девушка-экскурсовод повела нас по комнатам, рассказывая о Пушкине так, будто знала все из первых рук. Почти перед самой поездкой я кончила читать Тынянова, жалея, что книга обрывается так рано, в самом начале пушкинской жизни. И вот я попала в ее конец. Когда мы зашли в кабинет Пушкина и девушка заговорила о его последних часах, голос ее дрожал. У меня тоже комок стоял в горле. По-моему, плакали все. Никогда больше мне не встречался экскурсовод, который бы так переживал события более чем вековой давности. Особое чувство к этому дому осталось у меня на долгие годы. Я мечтала привезти туда своих детей. Когда мне показалось, что мой старший сын уже достаточно большой, я потащила его в Ленинград и привела в дом на Мойке. В маленьком вестибюле стояли толпы. Мы долго ждали, когда выйдет предыдущая группа и можно будет войти. Внутри было душно и тесно. Блеклый голос усталого экскурсовода наводил тоску. Я пыталась поставить сына так, чтоб он хоть что-нибудь увидел и услышал, но бесполезно. При переходе в следующую комнату мы оказались возле дверей, которые служительница тотчас же за нами закрыла: в предыдущий зал вошла другая группа. Я поняла, что, кроме духоты и толчеи, ничего не будет и пора выбираться на воздух. Вдруг я увидела, как мой сын побледнел и стал падать. В это же мгновение за нашей спиной распахнулись двери, и в комнату рухнула женщина из другой группы: ей тоже стало дурно от духоты. Служительница принесла воды, мы посидели у окна и пошли к выходу. Когда еще через несколько лет я приехала в Ленинград с младшим сыном, в дом на Мойку мы не попали: то ли был ремонт, то ли очереди в кассу. Но, помня обморок старшего, я не особенно туда стремилась.

В июне 54-го, когда мы с мамой белыми днями и ночами бродили по городу, я тоже временами была близка к обмороку. Но прежде всего от избытка чувств и впечатлений. Все, что говорила мама, я понимала буквально: здесь бродил Пушкин, здесь жила Пиковая Дама, а здесь, через этот двор проходил Раскольников - мама успела рассказать мне этот роман. Отъезд из Ленинграда стал для меня трагедией. Из такого мира вернуться к обычной жизни! "Давай задержимся хотя бы на день", - просила я. Это был единственный случай, когда я предала Москву, в которую всегда и отовсюду стремилась и с которой никогда не хотела расставаться надолго.

ЮГ

На юг ездили с большими чемоданами. Чтоб их закрыть, отчим нажимал коленкой на крышку, а мама, закусив губу, запирала замки. На вокзале брали носильщика и, приказав мне не отставать, почти бежали за ним по перрону, задевая прохожих сумками, которые не поместились на тележку. Экономя деньги, ездили обычно в плацкартном вагоне. Остановившись возле своего вагона, где в ожидании посадки уже стояла толпа, я с завистью поглядывала на соседний купейный или, как тогда называли, купированный вагон, в который легко и весело ныряли пассажиры. Дорога на юг была долгой, но я любила ездить - лежать на животе на второй полке и смотреть в открытое окно, в которое врывался ветер и вышибал из глаз слезы. Правда, через некоторое время во рту начинало першить, в нос набивалась сажа, а в углы глаз соринки. И все же весь первый день я валялась на верхней полке. Даже лень было слезать, когда приносили чай. Хотя чаепитие в поезде - кайф особый. Когда вторая полка теряла свою новизну, еда становилась главным развлечением. "Поди посмотри, не несут ли чай", - говорили мне. И я с удовольствием бежала к титану, чтоб поглядеть, не греет ли проводница воду, не готовит ли стаканы с подстаканниками, не звенит ли ложечками, не высыпает ли на стол аппетитные кусочки рафинада в бумажной обертке. И если да, то из сумки извлекались вареные яички, спичечный коробок с солью, куриная ножка, огурец с помидором - обычный дорожный набор, который вызывал у меня зверский аппетит, отсутствовавший в обычное время. Мама знала это мое свойство и старалась побольше в меня впихнуть за время пути. Была еще одна дорожная радость - рынок во время стоянки, где по мере того, как продвигались на юг, появлялось все больше и больше соблазнов: горячая

картошка на широких капустных листах, малосольные огурчики с прилипшей к ним веточкой укропа, холодное кислое молоко, какие-то лепешки, а еще южнее - яблоки, сливы, дыни. Из поезда высыпали полосатые пижамы и длинные халаты, чтоб, шаркая тапочками и стуча каблучками, устремиться к ведрам, корзинам, кулькам. Щелканье кошельков, возбужденные голоса, беготня по перрону и, наконец, свисток паровоза, взмах флажка и ... поехали. Пассажиры со снедью расходились по вагонам и начинался пир. Однажды наш сосед, увидев идущего вдоль поезда парня с дынями, протянул в окно деньги и крикнул: "Парень! Дыня! На три рубля!" Поймав трешку, молодой человек поднес к окну дыню, но поезд тронулся, и дыня начала медленно уплывать. Сосед тянул руки, парень - дыню, а поезд набирал скорость. Мы оплакивали дыню до ближайшей остановки, на которой купили другую и дружно съели. А между едами и сном играли в испорченный телефон, балду, черный с белым не берите и в виселицу - это когда надо отгадать пропущенные буквы, пока тебя не успели повесить. Одна ножка, вторая, ручка правая, ручка левая, огуречиком туловище, тонкая шейка, круглая голова со всем подробностями. Твои мгновения сочтены, а буквы все не те да не те. Всю дорогу я заставляла маму меня вешать, а когда ей надоедало, уговаривала соседей. В поезде утомляли только жара и грязь. Весь вагон пах туалетом. Этот запах преследовал даже по приезде. Постоянным местом нашего отдыха были Гагры, которым мы изменили лишь однажды, купив путевку в Туапсе, где по ночам кричали шакалы, а в комнату залетала летучая мышь.

О, эти загадочные Гагры, где перед началом каждого сеанса в летнем кинотеатре ставили одну и ту же заигранную пластинку, которую к тому же еще и заедало. "Утомленное солнце нежно с мо ..., нежно с мо ..., нежно с мо ...", - неслось над поселком. Наша хозяйка Вера Николаевна - пожилая дама с короткой стрижкой, ярким браслетом на худом запястье и тяжелыми серьгами в ушах, всегда приятно улыбалась, и лицо ее блестело от крема. Говорили, что она родом из Ленинграда и много лет назад вместе с мужем-профессором обосновалась в Гаграх, чтобы поправить его здоровье. Когда муж умер, она вышла замуж за огромного, тучного менгрела по фамилии Киберия, который до обморока любил оперу Россини "Севильский цирюльник". Каждый, кто снимал у них комнату, привозил ему пластинки с записью этой оперы. Когда Киберия был дома, он обычно сидел в круглой, увитой диким виноградом беседке, куда они с Верой Николаевной перебирались на лето, и слушал своего Россини. "Фигаро, Фигаро, браво, брависсимо", - неслось из беседки. Однажды Вера Николаевна послала меня к нему за сигаретами. Отодвинув висящую на двери пеструю ткань, я увидела, как возле проигрывателя, прикрыв глаза, сидит грузный волосатый Киберия в длинных синих трусах и голубой майке. Он подпевал пластинке, и лицо его выражало полное блаженство. Я тихонько взяла со стола сигареты и вышла. О, эти живописные Гагры: сарайчики, летние домики, терраски, беседки, настроенные Верой Николаевна с Киберией и до предела забитые отдыхающими. Да что сарайчики! Некоторые спали на раскладушке или пляжном топчане под банановым листом или каким-нибудь душистым кустарником, платя 50 копеек в сутки. Мамин двоюродный брат, проживший месяц под открытым небом, однажды проснулся оттого, что его лизнула в лицо огромная бродячая собака. Он перевернулся на другой бок и, подставив ей затылок, продолжал спать. Все это хозяйство лепилось на склоне горы, и несколько раз в день приходилось ползти вверх по жаре: с моря, с рынка, с почты. Добравшись до дому, хотелось тут же бежать обратно, чтоб окунуться. Но вместо этого мы плюхались на койку и лежали, пока не переставало стучать в висках.

Раз в неделю мама будила меня рано утром до жары, и мы спешили к автобусу, который, несмотря на ранний час, приходилось брать штурмом. Стиснутые со всех сторон, мы доезжали до конечной. "Рынок", - кричал водитель, и, распаренные пассажиры вываливались из автобуса. А на рынке стоял гул и рябило в глазах от пестроты прилавков. Переходя от прилавка к прилавку, мама не просто делала покупки, а совершала некий обряд: щупала, пробовала, просила заменить, сомневалась, уходила, возвращалась. Я то и дело теряла ее и в панике бросалась искать. "Держи сумку, - говорили она. Не спи. Держи как следует." Ты видишь, все сыплется мимо. Постепенно я дурела от жары, толчеи, пестроты и гвалта. Расхваливая свой товар, кавказцы хватали нас за руки. Один даже выскочил из-за прилавка и потащил меня за собой, чтоб подарить яблоко, величиной с дыню.

У входа на рынок сидели на корточках продавцы вина и сыра. Белые, влажные кругляши сыра лежали на белоснежных тряпочках. Из огромных бутылей наливали в кружку виноградного вина на пробу. "Пей, дорогая, не бойся и дочке дай. Это же чистый виноград". Вино было терпким и сладким. Сделав глоток-второй, я не смогла остановиться и допила до конца. Продавец сыра, поглядев на меня с усмешкой, протянул ломтик сулугуни: "На, закуси. Сыр молодой, как ты". Выйдя с рынка, мы всегда заходили к живущему поблизости знаменитому на все Гагры Исачку, который ловил, коптил и продавал ставриду. К сожалению, я очень смутно помню пропахший рыбой живописный дворик с развешанными для просушки сетями и разложенными повсюду полосочками стекла, с помощью которого Исачок коптил рыбу. Сам хозяин, смуглый, черноволосый, кудрявый средних лет балагур и весельчак, всегда встречал нас в длинном фартуке и, снабдив рыбой, провожал до самых ворот, уверяя, что мы оближем пальчики и проглотим язык.

Когда у меня появился отчим, то есть с 51-го года, мы ездили в Гагры каждое лето. Но отчетливей всего я почему-то помню лето 54-го, когда ходила в длинном ситцевом халате днем и шелковом платье с крылышками вечером, когда на меня оглядывались прохожие, а темпераментные кавказцы высовывались из машин, что-то выкрикивали и махали руками. Однажды, когда я ждала маму возле почты, мне под ноги упала коробочка, из которой выпали яркие клипсы. Подняв глаза, я увидела сидящего на подоконнике второго этажа молодого человека, который прижимал руку к сердцу и улыбался. Тем летом у меня были особенно длинные ресницы, особенно черные брови и особенно вьющиеся волосы. Это был мой второй расцвет. Последний случился на целине, в 58-м, а первый в раннем детстве, когда, по словам бабушки, у меня был такой румянец, что казался ненастоящим и хотелось меня потрогать. В 54-м в многочисленных домиках Веры Ник. жила целая стая девочек приблизительно моего возраста. Мы ходили на пляж огромным колхозом с двумя черными надувными камерами. Зайдя поглубже в море, мы ложились на камеру и во все горло распевали:

Двенадцать негритят

пошли купаться в море,

Двенадцать негритят

резвились на просторе,

Один из них утоп,

Ему купили гроб,

И вот вам результат

Одиннадцать негритят ...

Пели до тех пор, пока не оставался один негритенок:

Но скучно одному,

Он взял себе жену,

И вот вам результат

Двенадцать негритят ...,

– кричали мы и, если были силы, заводили все сначала. Иногда на пляже появлялась наша хозяйка. Сбросив легкий халатик, она неспеша входила в воду и с достоинством окуналась. Плавала она медленно и долго, каким-то особым, ей одной известным стилем: дважды помахав кистью, она погружала ее в воду, затем такое же двойное помахивание другой, и так без конца. Куда бы она ни заплывала и сколько бы народу ни купалось, Веру Николаевну было видно отовсюду.

Поделиться с друзьями: