Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золото Неаполя: Рассказы
Шрифт:

Любовь и смерть в Милане

В бюро произошло событие — Мария Тереза, ученица, из нескладного, похожего на мальчишку подростка превратилась в очаровательную девушку. Она даже улыбаться стала как-то по-другому. Еще вчера любой рассыльный мог сказать: «А ну-ка, принеси веник», и она покорно отправлялась в каморку, куда в любом учреждении сваливают швабры, старые конторские книги и нумерованные папки, в содержимом которых уже никто не может разобраться. Запах этой каморки преследовал Марию Терезу, а иногда, отправляясь посидеть в отведенный ей уголок, она слышала, как тихо шуршал приставший к платью обрывок старой ленты для пишущей машинки. Со временем красная и синяя краска на выброшенных лентах засыхает и трескается при прикосновении, и хотя эти краски остаются красками официальной корреспонденции, они кажутся очень-очень старыми, ветхими, и Марии Терезе всегда делается неприятно, когда они попадают на одежду или на руки.

Но все это никак не противоречит тому факту, что сегодня Мария Тереза кажется существом другого пола и возникает впечатление, что она вся светится. Бухгалтер Т., отец четырех дочерей, сразу все понял и первым обратился к ней «синьорина Мария Тереза». В одно мгновение девчонка-ученица становится взрослой девушкой и полноправной служащей, и соответственно меняются ее одежда, прическа, фотография на проездном билете. Она меняет стол, окно, у которого сидела, меняет жизнь — все, кроме места и часов работы.

Любовь в Милане может послужить источником стихотворения, хроники, бульварного романа или просто брачного свидетельства, как

и в любом другом месте, с той только разницей, что это происходит в нерабочее время. Предложите Марии Терезе завтра умереть вместе с вами, и она согласится, если любит вас и если как раз завтра у нее начнется очередной отпуск. Глаза ее наполняются слезами, на пороге конторы она говорит вам: «Да, дорогой, все, что ты хочешь, но уже совсем пора, пусти меня, иначе я не успею отметиться в табеле!» Не смейтесь над этим и не страдайте, в этом случае небо и земля на стороне Марии Терезы; здесь, в Милане, бог обратил внимание только на мужчин. Когда-то он остановился посмотреть, как ломбардский Адам раздвигал горы, создавая ровную, мягко ложащуюся под ноги долину. В конце концов господь пришел к выводу, что мысль о том, чтобы над ней постоянно нависали облака, весьма недурна, и удалился на юг.

«Какая девушка», — вздыхают сослуживцы, когда у них появляется на это время. А может ли случиться так, что кто-нибудь из своих влюбится в нее? Однажды летом помощник счетовода, закончив писать на каком-то деле резолюцию «Выдать вексель», вдруг замечает, как от обнаженных рук Марии Терезы исходит нежное розовое сияние. За окном раскачиваются провода — в то утро у трамвая соскочил токоприемник, и молодой человек загадывает: если его поставят на место с третьего раза, сегодня дождусь ее после работы и заведу разговор. А может, это происходит унылым зимним днем в гардеробе, пропитанном запахом влажной одежды и плесени, в тот момент, когда все спешат одеться, ведь на улице холод и снег заставили бы их разлучиться через несколько шагов. Пока они целуются, она смотрит на сучок в старой вешалке, и ей приходит смешная мысль, что он вот-вот вывалится. Никаких других эмоций она не испытывает, даже пресловутого блаженства от первого поцелуя, и надеется, что на прогулке в Сан-Сиро все уже будет как положено. Приходит ломбардская весна, приходит внезапно, разбивая туманы и холода, подобно тому как катапульта разрушает до основания крепостные стены. Парочки, которые по воскресеньям отваживались добираться до парка, а через полчаса уже спасались бегством от хлынувшего дождя на площадь Кастелло или площадь Семпионе, накрывшись пальто, теперь ходят в Сан-Сиро. Приближаясь к кольцу, трамвай идет медленно, кондуктор подсчитывает деньги, рассеянно поглядывает на Марию Терезу, и его смутные мысли о ней окончательно оформятся, когда он кончит считать. На лужайках в Сан-Сиро воцарились наконец порядок и точность, то есть истинная свобода. Учреждения далеко и закрыты, дерево — это дерево, а поцелуй — это поцелуй. Мимо проплывают крепостные стены, не охраняющие ровным счетом ничего, из какой-то конюшни доносится ржание лошади, которой приснился фальстарт на ипподроме, неожиданная вспышка фар спасает Марию Терезу от столкновения с сидящей на траве парочкой и дает возможность узнать в девушке маленькую блондинку, которая в прошлом году служила секретаршей у адвоката Б., а сейчас работает на Де Анджели-Фруа. Майскими вечерами в Сан-Сиро представлены все миланские предприятия. Знают ли «Альфа Ромео» и «Марелли», что они вздыхают рядом, почти прижавшись друг к другу? Здесь никогда не бывает полной тишины. Слишком много вен пульсирует, а точнее — моторы на испытательных стендах в расположенных неподалеку ангарах кричат всю ночь, словно роженицы. Летом посрамленные цикады кончают с собой, сделав петлю из травинки. Так что же это — деревня? Да, это миланская деревня для миланских влюбленных: они не потеряют голову, Мария Тереза и ее парень, пока слышат зов ангаров.

Я вижу два конверта с жалованьем на полированном мраморе каминной доски — так делает свои первые шаги ломбардская семья. Слитые воедино две души, два тела и два конверта с жалованьем действительно выражают идею брака. В горе и радости, в вычетах и повышениях клятва неразрывно связывает два человеческих существа, делает их неотделимыми друг от друга. Должны ли рабочий и работница, служащий и служащая оставаться такими и после свадьбы? Милан говорит «да». Даже от домашних хлопот женщина устает, но ее усталость и ее мысли совсем не такие, как у мужа, какие он приносит в дом, вернувшись с работы и закрыв за собой дверь с таким видом, словно хочет сказать: «Все, теперь до утра ничего знать не желаю!» А вот к супругам, которые вместе приходят домой после работы, мебель и домашняя утварь обращаются одинаково. Мария Тереза распечатывает бумажный пакет и отправляется к плите, Карло достает ящик с инструментами и собирается починить кран в ванной. Проходя по коридору, они бросают одинаковые взгляды на подушки в спальне, в которых еще сохранилось немного тепла. Он думает: «В ящичке прикроватной тумбочки с прошлой ночи осталось полсигареты», она говорит про себя: «Надо убрать теплый шарф в шкаф». Ничего подобного один конверт с жалованьем обеспечить не может, только два. Наконец из одного и того же угла комнаты и вселенной на супругов надвигается сон; на рассвете их будит, как ему и положено, старый хромой будильник, который звенит, только если его положить на бок. Во многих домах внезапный взрыв пронзительных звуков заставляет грудных детей вздрагивать в колыбелях. Это им полезно, когда они поступят в ученики, будут меньше раздражаться на звонок — раньше начнешь, быстрее научишься. Помню супружескую пару с виа Тертуллиано: было еще темно, когда они выходили из дома и отправлялись на завод, двухлетнего малыша отец нес на шее. Они оставляли его у бабушки — матери жены, хозяйки булочной на виале Умбрия и шли дальше, на звук гудков заводов Браун-Бовери. С деревьев на них мягко лился свет, и они шли счастливые, тесно прижавшись друг к другу. Не решусь утверждать, что у них не было забот и огорчений, но свежайший, резкий и терпкий воздух раннего утра, который всю ночь овевает листву и камни и приветствует нас на рассвете, вызывал у них желание или радостное воспоминание. Я крепко сжимал ручку чемодана и искал такси, чтобы ехать уже не помню куда. Тогда я долго смотрел вслед этим двум молодым людям, которые легко уходили вдаль, обнявшись. На улице, насколько хватало взгляда, не было никого, и я, неотрывно глядя на них, подумал: «Прощай, Милан».

Сейчас я переверну Милан вверх ногами, а вы, не теряя времени, соберете то, что вывалится, в новенькую кожаную папку: вот, здесь — дела. Некогда основатель города явился сюда, держа под мышкой дымовую трубу. Смертельно уставший, он осмотрелся и заявил: «Здесь построим фабрику, там — рынок. Потом — дома, чтобы спать, и огромную церковь, чтобы все могли молиться вместе в один и тот же день. Годится?» И пока закладывали фундамент первого здания, какой-нибудь Брамбилла или Висмара уже продавал открытки с видами улиц и площадей будущей метрополии. Все это потому, что без доверия не существовало бы ни дел, ни Милана, он был в большей степени письменно оформлен, нежели построен, и его камни навечно соединены векселями на два месяца. «Посторонним вход воспрещен», — гласили таблички на стенах, и только смерть входила свободно, не обращая на них никакого внимания. Против нее это бесполезно, и она везде ведет себя так, как хочет.

К смерти в Милане никто не готовится. Может случиться, что годам к пятидесяти миланец, разбогатев или просто обеспечив себе приличный доход, начинает задумываться о приобретении места на кладбище и в конечном счете приобретает его, но это — чистой воды кокетство, он прекрасно знает, что впереди еще слишком много работы, обязанностей и ответственности, чтобы умирать.

Здесь каждый человек — это предприятие в самом точном и полном смысле слова: известно, например, что предприятие это создано в 1902

году, дела идут нормально, так почему и каким образом оно должно прекратить существование? Вот классический образец смерти в Милане: патрон, закончив говорить в телефонную трубку: «В таком случае двести пятьдесят центнеров по тридцать тысяч без таможенного сбора» и кладя ее на место, вздрагивает и роняет голову на грудь, чтобы уж более никогда не шевельнуться, тут же вбегает с озабоченным видом слегка побледневший наследник, закрывает ему глаза и осторожно, одним пальцем, прикрывает крышку чернильницы.

В свинцово-серые аристократические палаццо, мрачность которых немного скрадывается прилегающими к ним садами, частично скрытыми массивной фигурой привратника (он стоит во внутреннем дворике, уперевшись руками в бока, так что деревья и клумбы можно рассмотреть в просвет между рукой и телом, как в иллюминатор), смерть входит, и все… Дальнейшее покрыто тайной. Столик в прихожей накрывают черной тканью и кладут на него книгу, в которой и расписываются важные господа, углубленные в свои мысли; хлопают дверцы автомобилей, нередко подъезжают кареты, и копыта звонко и печально стучат по асфальту виа Сан-Примо или виа Борромеи.

Смерть в Милане приходит и уходит на колесах. Катафалки снабжены моторами и двигаются молча, следом за ними ветер несет опавшие с венков лепестки, прохожие почтительно приподнимают шляпы, но не успевают даже подумать: «Прощай, кто бы ты ни был», как усопший уже покоится в могиле на кладбище Монументале или Музокко. Я представляю, что если бы он мог приподняться и сесть в гробу, то испепелил бы окружающих взглядом и сухо сказал бы: «Все здесь. Ну молодцы, а кто же остался в конторе?» Представители семьи и предприятий, разбившись на группы, молча скорбят, пока священник произносит последние молитвы и окропляет могилу святой водой; несколько воробьев подпрыгивают чуть поодаль, крылышки их скованы несчастьем, кажется, что они подняли воротники и стали похожи на безутешных вдовцов. Посетители проезжают по центральным аллеям кладбища на электроавтобусе, платят за билет, как в трамвае, видят в окно, как выстраиваются в ряд кипарисы и памятники, и прекрасно понимают, что обитатели этого другого Милана говорят: «Мы всегда заключали только честные сделки, поступайте и вы так же». И кстати, что там, под землей, делают, собравшись вместе, столько миланцев, вдали от озера Комо и уикэндов на лигурийском побережье под солнцем, которое либо вовсе не показывается, либо не в силах пробиться сквозь тяжелые глыбы земли? Я думаю, что они так или иначе работают; да, чем-то они заняты. Смерть подходит к миланцам со словами «Простите, что прерываю вас», и если богу будет угодно, чтобы все миланские покойники организованно и в назначенное время прибыли в Иосафатову долину, то не придется внезапно трубить в трубу Страшного суда, зачем — достаточно будет за три месяца послать соответствующее уведомление.

Вы видели когда-нибудь, как старый миланский рабочий навсегда покидает виа Браманте? Дома в этом квартале кажутся построенными из песка, они выкрашены в строгий и суровый цвет железных опилок и похожи на сделанные из камня рабочие комбинезоны. Ни в одной квартире окна не выходят на улицу (это я вам говорю совершенно точно), подушки на постелях и тарелки на кухонном столе впитывают свет, идущий со стороны внутреннего дворика, этой обязательной принадлежности каждого такого дома. В ясные дни этот свет такой, как на сельском гумне, но если небо покрывается облаками, он напоминает слабое и мрачное освещение конюшни. И вот однажды утром старый миланский рабочий с виа Браманте встает в девять, а не в шесть, и дело тут не в том, что воскресенье, просто он достиг «возрастной границы» и права на пенсию, покончил с работой и сразу же начал умирать. Поступить по-другому он не может.

Тем не менее на рассвете он открывает глаза и прислушивается, как просыпаются, одеваются и уходят дети. Мысленно он идет за ними. Снаружи либо дождь, либо снег, либо надежда на солнце, которое пока смутно мерцает за облаками; дома на виа Браманте, когда проезжает трамвай, раздвигаются ровно настолько, чтобы пропустить его; узкие тротуары черны от стоящих на остановке людей в рабочей одежде, нескончаемый поток шумных, основательных людей — кровь Милана — вновь вливается в его вены. Со всех сторон доносятся слова, произнесенные на хриплом диалекте, вагон пыхтит и трогается с места, на него надвигаются голые стены мастерских, он безошибочно выбирает своих пассажиров и исчезает. Вот, можно сказать, и все — буквально тут же эти люди становятся всего лишь инструментами, блестящими в умелых руках, но все же, едва расставшись с этими немногими вещами, старый рабочий с виа Браманте начинает умирать, Он путается в мыслях и поступках, ему кажется, что он попал в какую-то чужую страну. Минуты, проведенные без дела, стирают его кости, как напильник; но он еще может умереть, что и выполняет с заранее обдуманным намерением, хорошо справляясь с этой своей последней работой. Сразу же его окутывает мрачное молчание. Женщины плачут беззвучно, а мужчины не плачут совсем. Мужчины в Милане в подобных обстоятельствах бывают сильными и отчаянными, сердце у них может разорваться, но глаза остаются сухими, а руки твердо лежат на спинке кровати, в которой остывает тело старика. Приходят друзья, смотрят, горестно покачивают головой и не плачут. Никакой слабости: надо выдержать напряжение борьбы за выживание, хорошо сделать эту сверхурочную работу, как покойный умел выполнять свою. Я посмотрел на сына старого рабочего с виа Браманте. Словно окаменев, он не отрывал взгляд от ночного столика, на котором продолжали отсчитывать время часы покойного. В какой-то момент он схватил их и прижал к щеке. И все. По-прежнему без слез, мрачный, как человек, которого оскорбили, сирота потом, по обычаю, шел за гробом; дома на виа Браманте расступались настолько, насколько было нужно, ни на миллиметр больше или меньше; сзади звенел трамвай. Смерть в Милане всегда приходит неожиданно, именно поэтому миланцы встречают ее не моргнув глазом. В трудные моменты проявляется надежность предприятия. Я знаю одну женщину, трое сыновей которой погибли на войне, она живет и работает в Порта Романа. Это расплывшаяся женщина лет шестидесяти с грязно-седыми волосами, вся колючая и растрепанная, как старая циновка. Никто не видел ее плачущей; когда сыновья ушли на фронт, она уже была вдовой, теперь она совсем одна. Она работает; сколько работает эта огромная женщина, известно, может быть, богу, который иногда даже отвечает ей: «Да, да, я тебя слушаю». Она стирает в семьях жителей квартала, которые не могут позволить себе нанять постоянную служанку, и собирает в мешок старую бумагу; вспоминаю, что видел, как она возвращалась из Верпьере, толкая перед собой до предела нагруженную фруктами тележку, она набивает соломой стулья и вяжет рабочим фуфайки, подметает лестницы в семи домах. Говорит она очень мало, изредка выпивает и только тогда рассказывает, что у нее было трое сыновей. Потом она спрашивает еще стаканчик, от которого тут же засыпает прямо за почерневшим столом в остерии под пронзительные выкрики игроков в шары. Часто поздно вечером она устраивается на скамейке в переулке и вынимает из-за пазухи две открытки и письмо. Аджедабиа, Триполи, белые дома и голубое небо; на истрепанном и грязном конверте штемпель с надписью кириллицей; две открытки плюс письмо — как раз трое потерянных сыновей, и эта сумма никогда не изменится. Старуха повторяет этот подсчет уже много лет и не плачет. Она работает и работает, а когда наконец возвращается к своим страданиям на этой скамейке, она одновременно и слишком слаба, и слишком сильна, чтобы плакать. Хорошо. Отношения миланцев со смертью основаны именно на этом; они спокойны и серьезны, и нельзя сказать, что с одной стороны — безропотные жертвы, а с другой — дикий варвар, никоим образом; в данном случае и смерть, и те, кого она поражает, в равной степени наделены достоинством высоких договаривающихся сторон. Конечно, мать есть мать: старуха, о которой я говорил, например, каждый вечер сидит нахохлившись на своей скамейке и каждый раз проверяет, сколько это будет — две открытки плюс письмо. К вечеру бульвар утрачивает материальность, становится невесомым, и вместе с ним начинают двигаться дома, игроки в шары, выстиранное белье и лестницы, которые она моет, ползая на коленях, да, да — все это направляется в сторону Аджедабии и в сторону Дона, а старуха с сухими глазами терпеливо ждет, когда она доберется до цели и остановится.

Поделиться с друзьями: