Золотое руно
Шрифт:
— Ну какого ты черта! — рявкнул драматург.
— Как я рад тебя видеть! Ты тоже отстал?
Он не ответил и зашлепал куда-то в переулок, куда полицейский отогнал наш автобус с площади, где, оказывается, нельзя было стоять. «Ишь, расфыркался! — подумал я о драматурге. — А ведь с рынка смылся и меня не окликнул!»
— Софокл! Не сердись…
Бронзово-рыжий затылок непреклонно и молчаливо выкатывал складку, но и она меня сейчас не раздражала: я был рад, как бродяга, как блудный сын, вновь обретший Родину. Вот она, на колесах! Лица неподвижны. В глазах — упрек.
— Простите, если можете! — упал я на колени рядом с кабиной шофера, прямо у ног мадам Каллерой. — Больше со мной этого не повторится!
— Гарантии? — потребовал драмодел.
— А вот гарантии!
Я
Первыми улыбнулись женщины — милые наши женщины, они сразу отмякли сердцем — жена московского поэта-песенника, Нина, жена моего друга, дочь ленинградского писателя, и половина ученой пары.
Черт с вами! — заиграла во мне радость и одновременно злость на мужиков. Дуйтесь, дьяволы! Со мной все женщины, девушка-переводчица и даже непреклонная мадам Каллерой, на лице которой с моим приходом снова появилась доброжелательная улыбка. Ах, как она заговорила и держала свое красноречие до самого Антириона! Как она радовалась каждому вопросу!
Я сидел на заднем сиденье. Помалкивал.
На пустынном берегу Антириона наш автобус вместе с несколькими грузовыми машинами и одной легковой, туристской, был принят на борт дизель-парома. Пассажиры прошли на палубу, стояли там у непроницаемых высоких бортов. Послонявшись по палубе, я заглянул в трюм, где был оборудован прекрасный бар, там уже сидел с рюмочкой греческой водки узы наш знаменитый ленинградский блоковед. Трость — на спине стула.
— «Тот трюм был русским кабаком!» — продекламировал я, но сесть рядом решительно отказался: в кармане была одна лепта.
На палубе потягивало ветерком с Ионического моря, туда же, к западу, направлялось все еще высокое солнце. Паром дышал прогретым железом, солоноватый запах его перемешивался с соленым запахом моря: соли в воде Средиземного моря намного больше, чем в нашем, в Черном…
Мадам Каллерой стояла в одиночестве и смотрела не на юг, где все отчетливее прорисовывался берег с его причалом и какими-то постройками, а на запад. Лица ее было не узнать. В профиль оно казалось лицом львицы, готовившейся к прыжку за борт Я дважды прошел мимо, но она не обратила на это внимания, очевидно, не заметила.
— Мадам Каллерой! Простите…
Она посмотрела сквозь меня и перевела взгляд снова туда, куда только что смотрела, но где не было видно ничего, кроме лазурного моря, а дальше — остров Онасиса.
— Я заставил вас волноваться в Нафпактосе, поверьте, это произошло…
Жестом руки и энергичным кивком она дала понять, что все понимает, но в то же время ей как-то не до меня, отсутствующий и рассеянный взгляд. Я отошел на несколько шагов и вдруг увидел, как она торопливо открыла сумочку, достала платок и прижала его к лицу. Нет, она не была артисткой, но лицо ее переменилось и стало вновь мягким и приветливым. Я приблизился к борту, чтобы не стоять среди палубы, как истукан. Тут же подошла она и, оглянувшись, тихо проговорила:
— Что бы вы сказали, если бы вам стало известно, что через несколько дней в Афинах вас будет ждать один человек?
Я молчал в недоумении.
— Вы меня поняли?
— Да, мадам Каллерой…
Что она затеяла? С каким еще человеком намерена свести меня? Может, это Илья напряг свои полторы извилины и надумал отблагодарить за бутылку русской водки, посланной отцу? Если так, то почему между ними такая молниеносная связь? Тут, кажется, я стал размышлять как контрразведчики в плохих фильмах, осточертевших даже невзыскательным зрителям… Однако что день афинский мне готовит?
— Так что же вы скажете на это?
— Я не против, мадам Каллерой.
— Вот и отлично!
Лицо ее просветлело, было в нем что-то очень хорошее, искреннее.
— Вы опасались, что я откажусь? — этак непринужденно спросил я и если бы имел пагубную привычку курить, то небрежно закурил бы и бросил спичку в море.
— Я не сомневалась в вас.
— Иного ответа и быть не могло: писатель должен встречаться с разными людьми, изучать жизнь. В этом его работа, его обязанность, — изрек я. — Однако… могу ли я знать, кто меня…
— Подробности — в Афинах!
Она
почему-то заволновалась и перешла к другому борту. «Охо-хо-хо-хо-о-о!.. Что же мне делать, маэстро? Не собрать ли на палубе колхозное собранье? А может быть, благоразумнее все-таки отказаться? Можно же найти какую-нибудь причину и отказаться под предлогом острого сердечного приступа. Приступ можно вызвать, если я узнаю, что в Афинах ждет меня та богиня с аэродрома, — увы! — едва ли!»— Какого дьявола так медленно тащится паром! — воскликнул я.
Однажды Горький встретился в поезде с Сергеевым-Ценским и спросил того:
— Ты видел, Ценский, Военно-Грузинскую дорогу?
— Нет, не видел.
— Плохо! Вот умрешь, заявишься на тот свет с надеждой на хорошее местечко, а тебя и спросят: а видел ты, Ценский, Военно-Грузинскую дорогу? А ты им — нет! Ну и погонят тебя тамошние благодетели в самый мрак и правы будут: раз на земле красотой пренебрег, там ее уже не вымолишь. Торопись!
Этот диалог двух писателей, читанный мной где-то, вспомнился в тот самый час, когда на горизонте затемнели деревья Олимпии — самого зеленого места из всех, которые мне довелось видеть в Греции. Олимпия… И это тоже не сон. Но к радости предстоящей встречи со Священной рощей, древним стадионом, развалинами храмов примешивалось светлое чувство запоздалого опасения, что можно было прожить свои быстротечные десятилетия, прошататься по миру, глазея на дымную Темзу, реветь на мадридской корриде вместе с людским стадом современных питекантропов или ротозеить на углу сто-какой-нибудь авеню в бездушном Нью-Йорке и никогда — подобно миллионам других людей — не увидеть этой земли, не услышать тишины Священной рощи…
Олимпия… За восемь веков до новой эры здесь пасли скот и собирали виноград. Точно так же текли реки Кладос и маленькая — Алфей, а под холмом, что назван Священной горой Кронной, бил прохладный ключ. В нем можно было искупаться после работы на виноградинках, и, взбодрившись прохладой, а порой и молодым вином, что уже забраживало к осени, древний грек мог пробежать наперегонки до реки или тут же, у источника, помериться силой в честной борьбе со своим соседом по деревенской хижине… Так вот, просто, без высокого божественного вмешательства, зародился интерес древних к состязаньям, со временем переросший в традиционные игры. Греческая земля — не исключение, она тоже полнится слухами, и для состязаний в Олимпию стали съезжаться с разных сторон, из других селений, а затем и полисов — городов. Чем дальше, тем шире росла популярность состязаний, и, наконец, они получили благословение дельфийского оракула в 776 году до нашей эры. Победители соревнований стали возвеличиваться, подобно олимпийским богам, их стали звать олимпийцами, да и сами игры получили божественное название Олимпийских. Вот он, гениально прямой путь — к божественному через совершенство тела и духа!
Олимпия… Крохотная деревушка. Что случилось с тобой, что произошло за эти века, за эти тысячелетия?
Любой человек, мой современник, естественно предположит, что за тысячи лет это всемирно известное место должно было бы плотно заселиться греками, а вездесущий капитализм должен был взломать священные традиции и бурной крапивой поднять над античными развалинами свои фабрики, гигантские отели, кемпинги, мотели, рестораны мирового класса, нагромоздить заводы с современными поточными линиями, производящие с божественной маркой и клеймом «Олимпия» машины и зубной порошок, хирургические инструменты и самосвалы, ночные горшки и губную помаду — короче, из греческой мухи, по слову поэта, сделать африканского слона и тут же торговать слоновой костью. Но нет! Под кущами средиземноморских кедров, пахнущих медом, как русский клевер в июле, разместились лишь несколько небольших гостиниц, улица крохотных магазинов, но самым неожиданным была она, деревня Олимпия. Она не разрослась, оставаясь и поныне не больше нашего украинского села, и потому не погубила своего обаяния, не дала возможности заслонить толпами своих жителей, их ежедневной житейской суетой то главное, что давным-давно кажется нерукотворным, за что благодарен грекам весь нынешний мир. Благодарен даже за развалины, освобожденные от земли.