Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эта встреча принесла ему полное разочарование, убила его „иллюзию“ и былая „любовь“ умерла навсегда…

И я могла быть спокойна — теперь я оставалась единственной „любовью его юности“…»

В этом выразительном тексте нет стремления проникнуть в причины совершившегося, в переживания близкого человека, пусть и скрытые за видимым равнодушием. С удовлетворением установлен произошедший факт.

Затем последовал ответный визит уже не опасной для Веры Владимировны женщины:

«Я, конечно, вскоре же пригласила к нам в гости Надю и Катю — и искренно была рада встрече с подружкой детских лет…

Надя выглядела хорошо, хотя головка ее была совсем седая, была мило и „моложаво“ одета… была она,

правда, несколько „шумна“ и резковата в своих суждениях, капельку даже грубовата и взбалмошна… Нет, с такой женщиной Михаил не смог бы жить!

И даже всякий интерес к ней у него сразу пропал, и когда они приходили к нам вторично, незадолго перед отъездом Нади в Болгарию, Михаил, ссылаясь на нездоровье, даже не вышел к чаю в мою комнату… и провожала на вокзал Надю я одна…

Так кончилась эта любовь Михаила…»

Да, любовь, вернее, мечта о ней, воплощенная в образе милой юной девушки, которая давным-давно вызвала у него, такого же нежного юноши, это чувство и эту мечту, — исчезла, растворилась, кончилась.Все изменилось — и девушка, и он сам. И на давнюю любовь и мечту уже не было сил. Все очевиднее становились у Зощенко истощение его жизненных ресурсов, его общее угасание. И последующие записки Веры Владимировны четко зафиксировали этот процесс:

«И в это время, несмотря на „поворот колеса счастья“, когда — казалось бы — должен был прийти покой, как будто что-то сломалось в душе Михаила.

После первых дней подъема наступил неожиданный, страшный упадок, который продолжался долгие месяцы. И эта зима — 1957–58 года — снова была „черным годом“ — пожалуй, самым „черным“ из всех предыдущих… Это была последняя зима Михаила…»

В эту зиму были по-настоящему страшные дни…

Запись 2/II—58. «Впал он в такую хандру, в такое уныние, безразличие, равнодушие ко всему на свете, какого, пожалуй, у него не было никогда за всю жизнь.

Казалось — начался какой-то страшный „распад личности“.

На вопросы — что же с ним — отвечал — „Мне плохо, мне очень плохо, меня ничто не интересует, мне ничего не хочется, ничего не надо“.

Кроме того, возобновились „спазмы“ и усилилось отвращение к еде — иногда по утрам принимался за еду со стонами, с гримасами, чуть не со слезами…

Целыми днями лежал на постели и ничего не делал — даже не читал и не раскладывал карты, как обычно…

Раза 2 даже не ходил обедать к Маришке — просил покормить его дома…

Начался этот его упадок, примерно, с середины декабря…

<…> После Нового года он окончательно „ушел в болезнь“, стал ходить, согнувшись в три погибели, „под прямым углом“, охать и стонать целыми днями и еще больше капризничать с едой».

К этому состоянию Зощенко привел, конечно, нервно-психический стресс, в котором он жил целых двенадцать лет. То был длительный, угнетающий, губительный фактор. Но и прощание с юношеской мечтой-любовью нанесло свой удар, оборвало еще одну ниточку жизни. И даже статья Федина, в которой о нем говорилось как о подлинном классике сатирического жанра, подействовала в какой-то момент отрицательно. Вера Владимировна пишет об этом:

«<…> Он вернулся около 11 часов — измученный, напуганный, больной — в ресторане в Союзе опять напал на него „страх“, начались „спазмы“ — поспешил уйти… Считает — причина этому — статья Федина, как ни парадоксально, это — страх перед литературой, перед необходимостью снова „проявлять себя“…»

В 1958 году, в марте-апреле, отмечалось 90-летие со дня рождения Горького. Главный вечер должен был состояться в Москве в зале Чайковского, и на этот вечер устроители решили пригласить Зощенко. Вдова сына Горького позвонила ему в Ленинград, просила остановиться у них в доме и приехать пораньше.

До «самого помпезного», по выражению К. И. Чуковского, вечера прошел вечер в Литературном музее, затем состоялся торжественный обед. На обеде Зощенко стараниями Корнея Ивановича посадили рядом с первой женой Горького Екатериной Павловной Пешковой.

Из «Дневника» Чуковского:

«30 марта. Вчера вечером в доме, где жил Горький на Никитской, собралась вся знать… Были Кукрыниксы, летчик Чухновский, летчик Громов, Юрий Шапорин, Козловский, проф. Сперанский, Мих. Слонимский, министр культуры Михайлов, Микола Бажан, Людмила Толстая, горьковед Б. Бялик, дочь Шаляпина, Капицы (академик с супругой), Анисимов — и Зощенко, ради которого я и приехал.

В столовой накрыли три длинных стола и (поперек) два коротких, и за ними в хороших одеждах, сытые, веселые лауреаты, с женами, с дочерьми, сливки московской знати, и среди них — он — с потухшими глазами, со страдальческим выражением лица, отрезанный от всего мира, растоптанный.

Ни одной прежней черты. Прежде он был красивый меланхолик, избалованный славой и женщинами, щедро наделенный лирическим украинским юмором, человеком большой судьбы. Помню его вместе с двумя другими юмористами: Женей Шварцем и Юрием Тыняновым в Доме искусств, среди молодежи, когда стены дрожали от хохота, когда Зощенко был недосягаемым мастером сатиры и юмора, — все глаза зажигались улыбками всюду, где он появлялся.

Теперь это труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что он говорит. Говорит он нудно, тягуче, длиннейшими предложениями, словно в труп вставили говорильную машину, — через минуту такого разговора вам становится жутко, хочется бежать, заткнуть уши. Он написал мне в „Чукоккалу“ печальные строки:

И гений мой поблек, как лист осенний — В фантазии уж прежних крыльев нет.

— Да, было время: шутил и выделывал штучки. Но, Корней Иванович, теперь я пишу еще злее, чем прежде. О, как я пишу теперь!

И я по его глазам увидел, что он ничего не пишет и не может написать. Екатерина Павловна посадила меня рядом с собою — почетнейшее место; я выхлопотал, чтобы по другую сторону сел Зощенко. Он стал долго объяснять Ек. Павловне значение Горького, цитируя письмо Чехова — „а ведь Чехов был честнейший человек“ — и два раза привел одну и ту же цитату — и мешал Ек. Павловне есть, повторяя свои тривиальности. Я указал ему издали Ирину Шаляпину. Он через несколько минут обратился к жене Капицы, вообразив, что это и есть Ирина Шаляпина. Я указал ему на его ошибку. Он сейчас же стал объяснять жене Капицы, что она не Ирина Шаляпина. Между тем ведь предположено 3-го апреля его выступление на вечере Горького. С чем же он выступит там? Ведь если он начнет канителить такие банальности, он только пуще повредит себе — и это ускорит его гибель. Я спросил его, что он будет читать. Он сказал: „Ох, не знаю“. Потом через несколько минут: „Лучше мне ничего не читать: ведь я заклейменный, отверженный“.

Мне кажется, что лучше всего было бы, если бы он прочитал письма Горького и описал бы наружность Горького, его повадки — то есть действовал бы как мемуарист, а не как оценщик.

Все это я сказал ему — и выразил готовность помочь ему. Он записал мой телефон. <…>

Зощенко седенький, с жидкими волосами, виски вдавлены внутрь, — и этот потухший взгляд!

Очень знакомая российская картина: задушенный, убитый талант. Полежаев, Николай Полевой, Рылеев, Мих. Михайлов, Есенин, Мандельштам, Стенич, Бабель, Мирский, Цветаева, Митя Бронштейн, Квитко, Бруно Ясенский, Ник. Бестужев — все раздавлены одним и тем же сапогом».

Поделиться с друзьями: