Зови меня своим именем
Шрифт:
Его высказывание опять задело. Только полностью разгадавший меня сказал бы такое. «Если не позже, то когда?»
Моему отцу это понравилось. «Если не позже, то когда?» Это перекликалось с заповедью раввина Гиллеля: «Если не сейчас, то когда?»
Оливер немедленно попытался вернуть своей реплике язвительный оттенок: «Я бы точно попробовал еще раз. И еще раз после этого», — последовала более размытая версия. Но «Попробуй еще раз позже» стало вуалью, которую он сорвал с фразы «Если не сейчас, то когда?»
Я повторял ее, как если бы она была пророческой молитвой, отражающей его образ жизни и то, как пытался жить я. Он
«Попробуй еще раз позже» стали последними словами, что я говорил себе перед сном каждую ночь, поклявшись, что найду способ сблизиться с Оливером. «Попробуй еще раз позже» значило: сейчас мне не хватает смелости. Я не готов пока что. Где я мог бы найти воли и храбрости, чтобы «попробовать еще раз позже», я не знал. Но решение делать что-то вместо пассивного выжидания заставило меня почувствовать, будто я уже делаю что-то, как будто пожинаю плоды от денежных инвестиций, которых не совершал. Я все еще не заработал много.
Впрочем, я прекрасно осознавал, что буду ехать по кругу в своей жизни с этими «попробую еще раз позже», и месяцы, сезоны, целые годы, вся жизнь могут не принести ничего, кроме Святой Попробуй-еще-раз-позже печати, клеймящей каждый день. «Попробую еще раз позже» подходило для людей типа Оливера. «Если не позже, то когда?» — был мой шибболет.
«Если не позже, то когда?» Что, если он разгадал меня и сорвал покров с каждого моего секрета этими резкими словами?
Я должен был дать ему понять, что я был к нему равнодушен.
***
Что полностью повергло меня в смятение, так это разговор с ним несколькими днями позже в саду. Тогда я выяснил, что он не только был глух ко всем моим рассказам о Кьяре, но, оказывается, я был на совершенно ложном пути.
— Что ты имеешь в виду под ложным путем?
— Я не заинтересован.
Я не знал, имел ли он в виду отсутствие интереса к разговору или к Кьяре.
— Все заинтересованы.
— Ну, может быть. Но не я.
Все еще не ясно.
Было что-то сухое, раздражительное и нервное в его голосе.
— Но я видел вас двоих.
— То, что ты видел, не твое дело. В любом случае, я не собираюсь играть в эту игру с тобой или с ней.
Он пососал сигарету и обернулся на меня с предупреждающим, холодным взглядом, который может вспороть твой живот и пробраться внутрь с артроскопической аккуратностью.
Я пожал плечами: «Ладно, извини», — и вернулся к своим книгам. Я шагнул обратно за свои границы, свои маски, и ничто не могло вырваться наружу, кроме иллюзии моей жуткой неловкости.
— Может, тебе стоит попытаться, — бросил он.
Я никогда не слышал у него такого подзуживающего тона. Обычно это я играл на грани приличия.
— Она не захочет иметь что-либо общее со мной.
— А ты бы хотел, чтобы она была заинтересована?
К чему все это шло, и почему я чувствовал, будто в нескольких шагах впереди была ловушка?
— Нет? — осторожно ответил я, не осознавая, что моя стеснительность превратила «нет» почти в вопрос.
— Ты уверен?
Утверждал ли
я, каким бы то ни было образом, что я хотел ее?Я посмотрел на него снизу-вверх, отвечая вызовом на вызов.
— Да что ты знаешь?
— Я знаю, что она тебе нравится.
— Ты и понятия не имеешь, что мне нравится, — ощетинился я. — Совершенно.
Я хотел прозвучать весомо и таинственно, словно обращаясь к тому пережитому опыту, о котором подобные ему даже не догадываются. Но на деле мои слова прозвучали раздраженно и истерично.
Менее осторожный читатель человеческой души увидел бы в моих постоянных отрицаниях признаки перепуганных и растерянных попыток скрыть интерес к Кьяре.
Более осторожный наблюдатель, однако, нашел бы в них совершенно иную суть: «Ты распахиваешь дверь на свой страх и риск — поверь мне, ты не хочешь это знать. Может, ты лучше уйдешь, пока еще есть возможность?»
Но я также знал, что чем больше он демонстрировал признаки сомнения в моих словах, в моей заявленной правде, тем больше старался я оставить его один на один с догадками. И даже если на деле он ничего не подозревал, мои слова и действия тем более оставляли бы его в том же положении. Мне принесла бы большее удовлетворение его вера в мой искренний интерес к Кьяре, чем если бы он продолжил упорствовать и спорить. Это заставило бы меня полностью замкнуться. Безмолвствуя, я должен был бы признать те вещи, что не отметил сам для себя, не знал, что они во мне есть и что их надо признавать. Безмолвствуя, мое тело подвело бы меня раньше, чем я успел сказать хоть какую-то остроту, пусть и заготовленную заранее. Я бы краснел, и краснел, и краснел, не в силах подобрать слова, совершенно сломленный. И во что бы это вылилось? Что бы он ответил?
«Лучше сдаться сейчас, — думал я, — чем прожить еще один день, жонглируя своими неправдоподобными, ”попробую еще раз позже”, решениями».
«Нет, пусть лучше он никогда не узнает. Я бы мог жить с этим. Я бы мог всегда, всегда жить с этим». Меня не удивило, как легко я с этим смирился.
***
И все-таки среди этой меланхолии порой трогательные моменты внезапно вспыхивали меду нами. Тогда слова, что я так жаждал сказать ему, почти срывались с моих губ. «Моменты зеленых плавок» — так я их называл, даже когда моя цветовая теория не подтвердилась и у меня больше не было уверенности: ждать ли доброты в «синие» дни или остерегаться «красных».
Музыка оставалась простой темой для разговора, особенно, когда я играл на пианино. Или когда он хотел, чтоб я сыграл на гитаре в той или иной манере. Ему нравились мои комбинации из двух, трех и даже четырех композиторов, сочетавшихся в одном фрагменте, а затем транскрибированных мной. Однажды Кьяра напевала популярную песенку, и, поскольку это был ветреный день, и никто не пошел не то что на пляж, но даже не хотел выходить на улицу, все друзья собрались вокруг пианино, пока я исполнял эту мелодию Моцарта в вариации Брамса. «Как ты это делаешь?» — спросил он меня после, лежа в раю.
— Иногда единственный способ понять художника — это занять его место, пробраться внутрь него. Тогда все остальное откроется само собой.
Мы снова начали говорить о книгах. Я редко говорил с кем-либо о книгах, кроме своего отца.
Мы говорили о музыке, о досократовской философии, об университетах в Штатах.
А еще была Вимини.
Впервые она вторглась в наше утро, когда я как раз играл брамсовскую вариацию Генделя.
Ее голос разбил спокойную полуденную жару.
— Что ты делаешь?