Зови меня своим именем
Шрифт:
Я не знал, где найти слова благодарности.
— Ты вовсе не должен был, — наконец в голову пришел наиболее нейтральный вариант.
Он сделал существенную паузу, позволяя мне уловить: его ответ мог быть не просто спонтанным или беспечным.
— Я хотел этого.
«Он хотел этого», — подумал я.
«Я хотел этого», — стоило представить, как он повторяет это вновь — ласково, обходительно, несдержанно, когда у него вдруг портилось настроение.
Для меня те часы, проведенные в нашем саду за круглым деревянным столом с зонтом, так неидеально бросающим тень на мои бумаги, тот стук льда в наших охлажденных лимонадах, тот шум не слишком отдаленного прибоя, мягко обнимающего огромные прибрежные скалы, и те приглушенные мелодии всевозможных попсовых песен, поставленных
Чего я хотел? И почему я не мог знать, чего я хочу, даже когда был абсолютно готов быть безжалостным в своих признаниях?
Возможно, последнее, что я хотел, — услышать от него, что со мной все в порядке, что я не менее человек, чем кто-либо другой моего возраста. Я был бы удовлетворен и не просил ни о чем другом, если бы он наклонился и поднял мое чувство собственного достоинства, которое я так легко бросил к его ногам.
Я был Главк, и он был Диомед. Во имя какого-то малопонятного культа между мужчинами, я отдавал ему свой золотой доспех в обмен на его бронзовый. Честный обмен. Не торгуясь, равно как не задумываясь о выгоде или расточительстве.
На ум приходило слово «дружба». Но дружба в общепринятом определении была чуждой, невнятной вещью, о которой я не беспокоился. Вместо нее с момента, как он вышел из такси, и до нашего прощания в Риме я хотел именно то, что один человек может попросить у другого, дабы сделать свою жизнь сносной. Возможно, сначала об этом попросил он. Возможно, потом — я.
Где-то есть закон, утверждающий, что если один человек полностью захвачен страстью из-за другого, то другой должен быть охвачен ответной страстью. «Amor, ch’a nullo amato amar perdona» — «Любимым любовь велела любить»3. Слова Франческо в Инферно. Просто жди и надейся. Я надеялся, хотя это, может, было вообще единственное, чего я хотел. Бесконечно ждать.
Когда я сидел там, работая над своими транскрипциями за круглым столом по утрам, я не рассчитывал на дружбу, не рассчитывал ни на что. «Просто поднять голову и увидеть его рядом: лосьон для загара, соломенная шляпа, красные купальные плавки, лимонад. Поднять голову и увидеть тебя, Оливер. До того самого дня, что наступит так скоро, когда я подниму голову, и тебя больше не будет рядом».
***
Поздним утром друзья и ближайшие соседи частенько заглядывали к нам. Они собирались в нашем саду, и все вместе отправлялись на пляж к подножью скал. Наш дом располагался ближе других к воде, и все, что тебе было необходимо сделать — открыть маленькую калитку в балюстраде, спуститься прямо по лестнице вниз к обрыву и оказаться на берегу. Кьяра, одна из девчонок, которая три года назад была ниже меня и лишь прошлым летом, в конце концов, оставила меня в покое, сейчас расцвела и превратилась в настоящую женщину. Наконец, она овладела искусством приветствовать меня не при каждой встрече. Однажды со своей младшей сестрой она заглянула к нам, подняла рубашку Оливера с травы и бросила в него со словами:
— Достаточно. Мы собираемся на пляж, и ты пойдешь с нами.
Он не был против подчиниться ей.
— Позволь, я только уберу эти бумаги. Или его отец, — заняв ими обе руки, он указал на меня подбородком, — живьем сдерет с меня шкуру.
— Кстати о «шкуре», подойди сюда, — проговорила она, и ее ноготки аккуратно и медленно сняли кусочек шелушившийся кожи с его загорелых плеч, приобретших светло-золотистый оттенок пшеничного поля в конце июня. Как же я хотел сделать то же самое.
— Скажи его отцу, что это я смяла его бумаги. Посмотрим, что он скажет.
Почитав страницы рукописи, что Оливер оставил на большом обеденном столе по пути наверх, Кьяра крикнула снизу, что могла бы сделать перевод гораздо лучше, чем его местная переводчица. Ребенок иностранца, как и я, у Кьяры была итальянская
мать и американский отец. Она говорила и на итальянском, и на английском.— Ты и печатаешь хорошо? — раздался голос сверху, пока он искал другие купальные плавки в спальне, в ванной. Хлопали двери, выдвигались ящики, стучала обувь.
— Я хорошо печатаю, — крикнула она в ответ, глядя на пустой лестничный пролет.
— Так же хорошо, как хорошо ты говоришь?
— Лучша. И я магу дать тебе цену получша тоже.
— Мне надо каждый день по пять страниц перевода, чтобы утром я мог их забрать.
— Тогда я ниче для тебя не сделаю, — моментально огрызнулась Кьяра. — Найди сибе кого-нить еще.
— Ну, синьора Милани нуждается в деньгах, — ответил он, спускаясь вниз; свободная синяя рубашка, эспадрильи, красные шорты, солнечные очки и красное Лоебовское издание Лукреция, которое он всюду брал с собой. — Она меня устраивает, — завершил он, втирая лосьон в плечи.
— Она меня устраивает, — передразнила Кьяра. — Ты устраиваешь меня, я устраиваю тебя, ее устраивает он…
— Прекрати паясничать, пойдем плавать, — сказала младшая сестра Кьяры.
У него было (и мне потребовалось некоторое время, чтобы это выяснить) четыре основных состояния, соотносимых с цветом надетых плавок. Знание, чего я мог ожидать, давало иллюзию превосходства. Красный: самоуверенный, с твердыми убеждениями, очень взрослый, едва ли не грубый и раздражительный — держись подальше. Желтый: бодрый, жизнерадостный, веселый, но не без колкостей — не поддается так уж легко и запросто переходит в красный. Зеленый, который он так редко носил: уступчивый, готовый учиться, готовый разговаривать, солнечный. «Почему он не был таким всегда?» Синий: тот день, когда он ступил в мою комнату с балкона, день, когда он помассировал мне плечо, и день, когда он поднял мой стакан и поставил рядом со мной.
Сегодня был красный: он был резким, непреклонным, ершистым.
По пути наружу он схватил яблоко из большой пиалы с фруктами, обронил веселое «Бывайте, миссис П.» моей матери, сидевшей с двумя подругами в тени (все трое были в купальниках), и вместо того, чтобы открыть калитку, перепрыгнул через нее. Никто из наших прежних гостей не был такими раскованным. Но все любили его за это так же, как все полюбили это «Бывай!»
— Да, Оливер. Бывай, — отозвалась мать, пытаясь говорить на его языке, даже привыкнув к ее новому прозвищу «миссис П.».
Всегда было что-то резкое в этом слове. Это не было «Увидимся позже», или «Береги себя», или даже «Пока». «Бывай!» было пугающим, беспроигрышным обращением, подвинувшим в сторону всю нашу утонченную европейскую щепетильность. «Бывай!» всегда оставляло после себя едкое послевкусие, даже если до него был очень теплый, сердечный момент. «Бывай!» не завершало общение осторожно, не позволяло ему самому сойти на нет. Оно обрывало его.
Но в то же время «Бывай!» было способом избежать прощания, сделать прощание более легким. Вы говорите «Бывай!», имея в виду не прощание, а обещание скорого возвращения. Это был эквивалент его «секундочке». Однажды мама попросила его передать хлеб, а он был занят, убирая рыбьи кости на край тарелки. «Секундочку». Моя мать, так не любившая эти американизмы, в итоге прозвала его «Il cauboi» — ковбой. Поначалу это была колкость, но вскоре она превратилась в ласковое прозвище, как и все другие ее прозвища, дарованные ему в первую неделю. Когда он спускался к столу после душа, его поблескивающие волосы были зачесаны назад. «La star»4, — говорила она краткую форму «la muvi star»5. Мой отец, самый снисходительный из нас, но и самый наблюдательный, разгадал cauboi. «'E un timido6. Поэтому», — сказал он, выслушав объяснение Оливера о грубоватом «Бывай!»