Зови меня своим именем
Шрифт:
Оливер timido? Это было чем-то новеньким. Были ли все его резкие американизмы не более чем преувеличенным способом скрыть тот факт, что он не знал (или страх того, что он не знал), как изящно попрощаться? Это напомнило мне, как он несколько дней отказывался есть яйца всмятку по утрам. На четвертый или пятый день Мафалда настояла: он не может выехать из наших краев, не попробовав яиц. Он, в конце концов, согласился, признавшись с оттенком легкого смущения, которое он никогда не скрывал, что он не знает, как вскрыть яйцо всмятку. «Lasci fare a me7, синьор Уливер», — сказала она. С того утра и на все время его пребывания у нас она приносила синьору Уливеру два яйца, вскрывала скорлупу обоих, и только тогда подавала остальные блюда другим.
— Может, вы хотите третье? — спрашивала она. — Некоторые любят съесть больше
— Нет, двух достаточно, — отвечал он и, повернувшись к моим родителям, добавлял. — Я себя знаю. Если я съем третье, я захочу и четвертое, и пятое.
Я никогда не слышал от кого-либо его возраста «Я знаю себя». Это меня пугало.
По правде, он покорил Мафалду задолго до этого: на третье утро с нами она спросила, хочет ли он по утрам пить сок, и он согласился. Он, наверное, ожидал апельсиновый или грейпфрутовый; на деле он получил большой, наполненный до краев стакан густого абрикосового сока с мякотью. Он никогда не пробовал абрикосовый сок в своей жизни. Она стояла перед ним со своим плоским серебряным подносом, прижатым к фартуку, и старалась понять его реакцию, когда он выпил сок до дна. Он ничего не сказал поначалу. А затем, вероятно, даже не задумываясь об этом, облизнулся. Она была в раю. Моя мать не могла поверить, что люди, учившиеся во всемирно известных университетах, облизывают свои губы после стакана абрикосового сока. С того дня стакан этого нектара ждал его каждое утро.
Его сбивал с толку тот факт, что абрикосовые деревья, среди прочих возможных мест, растут и в нашем саду. В послеобеденное время, когда совершенно нечем было заняться в доме, Мафалда могла попросить его забраться по лестнице с корзинкой и насобирать тех фруктов, «что едва зарумянились со стыда», — говорила она. Он шутил на итальянском, сорвав один, спрашивая:
— Этот зарумянился со стыда?
— Нет, — отвечала она, — этот еще слишком молодой, у молодости нет стыда, стыд приходит с возрастом.
Я никогда не забуду, как наблюдал за ним, сидя за столом, пока он поднимался по маленькой лестнице в красных плавках. Я навсегда запомнил, как он выбирал спелые абрикосы. По пути на кухню — плетеная корзина, эспадрильи, свободная рубашка, лосьон для загара и все остальное — он бросил мне самый крупный со словами: «Твой», — точно так же, как он бросал мяч через теннисный корт: «Твоя подача». Конечно, он понятия не имел, о чем я думал минутой ранее, но крепкие, округлые щечки абрикоса с бороздочкой посередине напоминали мне, как его тело тянулось между ветками дерева, в тот момент его задница формой и цветом напоминала этот фрукт. Дотронуться до абрикоса, было все равно что дотронуться до него. Он никогда бы не догадался. Это как купить газету у тех, о ком после мы фантазируем ночь напролет: они даже понятия не имеют, какое впечатление производит на нас их лицо или загар вдоль открытого плеча и какое наслаждение мы получаем наедине с самими собой.
«Твой», как «Бывай!», имело спонтанное, бесцеремонное «Вот, лови» значение, напоминавшее мне, как запутаны и скрытны мои желания по сравнению с его легкостью, проявлявшейся во всем. Ему бы в голову не пришло, что, давая в мои ладони абрикос, он давал мне свою задницу, и более того, что, кусая фрукт, я вонзал зубы именно в эту часть его тела, которая должна была быть светлее остального, потому что она никогда не загорала — и то, что рядом, тоже, если бы я посмел укусить так глубоко его абрикос.
Вообще-то он знал об абрикосах больше, чем мы: их прививку, этимологию, происхождение, распространение в Средиземноморье и его окрестностях. За завтраком тем утром мой отец рассказывал, что название фрукта пришло из арабского, так как слово — в итальянском «albicocca», «abricot» во французском, «aprikose» в немецком, как слова «алгебра», «алхимия» и «алкоголь» — образовалось от арабского существительного с приставкой «al-». Изначально «albicocca» было «al-birquq». Мой отец, не умея сопротивляться желанию не только раскрыть какой-то факт, но и присовокупить какой-нибудь свежей информации, добавил, как на самом деле поразительно, что сейчас в Израиле и многих арабских странах этот фрукт зовется совершенно иначе: «misbmish».
Моя мать была в замешательстве. Все мы, включая двух младших кузин, посетивших нас в ту неделю, были готовы зааплодировать.
Но по вопросу этимологии, однако, Оливер осмелился не согласиться. «Ха?!» — удивился отец.
— Это название не арабского происхождения, — сказал он.
— Как так? — отец явно передразнивал
иронию Сократа, начинавшуюся с невинного «Ты же не хочешь сказать…», только чтобы вывести собеседника на опасную отмель.— Это долгая история, так что проявите терпение, Проф, — неожиданно Оливер стал очень серьезным. — Многие латинские слова были взяты у греков. В этом случае «apricot» на деле был заимствован иначе: греческим у латыни. В латинском было слово «praecoquum», от «pre-coquere» — «заранее готовый», рано созревший, как в «precocious», означая «скороспелый». Византийцы заимствовали «praecox», и оно превратилось в «prekokkia» или «berikokki», и таким уже его переняли арабы, как «al-birquq».
Моя мать, не в силах сопротивляться его шарму, потянулась и растрепала его волосы со словами: «Che muvi star!»8.
— Он прав, это бессмысленно отрицать, — пробормотал под нос отец, напоминая чем-то коварного Галилея, вынужденного признавать правду лишь самому себе.
— Спасибо базовым лекциям по филологии, — ответил Оливер.
Все, о чем я думал, были «apricock precock», «precock apricock».
Однажды я увидел, как Оливер залез на ту же лестницу, что и садовник, пытаясь выучить все, что мог, о прививке Анхиса, благодаря которой наши абрикосы были больше, сочнее, мягче, чем большинство абрикосов в округе. Он был в восторге от абрикосов, особенно когда выяснилось, что садовник мог часами делиться своими знаниями с любым, кто бы ни спросил.
Оливер, оказалось, знал больше о видах еды, сыров и вина, чем все мы вместе взятые. Даже Мафалду это впечатляло, и она могла время от времени спросить его мнение.
— Как считаете, мне стоит обжарить пасту с луком или шалфеем? Не слишком ли кисло сейчас? Я испортила это, да? Стоило добавить еще одно яйцо — оно не схватывается! Стоит ли использовать новый блендер или лучше по старинке взбить венчиком в ступке?
Моя мама не могла удержаться, чтоб не бросить одну-две колкости.
— Как и все caubois, — сказала она, — он знает все о еде, потому что не умеет держать вилку с ножом. Аристократ-гурман с плебейскими манерами. Кормите его на кухне.
— С удовольствием, — ответила Мафалда.
И более того, однажды проведя все утро за переводом и появившись на обеде слишком поздно, на кухне он стал синьором Уливером, ел тарелку спагетти и пил темное красное вино с Мафалдой, Манфреди (ее мужем и нашим водителем) и Анчизе, и все они пытались научить его петь неаполитанскую песню. Она была не только национальным гимном их южной молодости, но и тем лучшим, что они могли предложить, развлекая его величество.
Каждый был покорен.
***
Кьяра, могу заметить, тоже была сражена. И ее сестра. Даже толпа заядлых теннисистов, которые годами приходили пораньше каждый день, прежде чем отправиться на пляж для вечерних купаний, задерживалась чуть дольше, желая сыграть короткую партию с ним.
В отношении любого другого нашего летнего постояльца меня бы это возмущало. Но видя, как все вокруг его любят, я нашел в этом странный, маленький оазис спокойствия. Что может быть такого странного в том, чтобы мне нравился тот, кто нравится всем? Все были им очарованы, включая моих двоюродную и троюродную сестер, других родственников, заезжавших к нам на выходные или чуть дольше. Для того, кто любил выискивать слабые места окружающих, я испытывал некоторое удовольствие, пряча мои чувства к нему за обычным для меня безразличием, враждебностью или неприязнью к тем, кто затмевал меня в моем же доме. Поскольку он нравился всем, он должен был нравиться мне. Я был как те мужчины, в открытую заявлявшие о неописуемой красоте других мужчин, скрывая болезненное желание прижать их к своей груди. Отказ поддержать всеобщее одобрение немедленно просигнализировал бы окружающим, что у меня есть какие-то скрытые мотивы противостоять ему. «О, он мне очень нравится», — ответил я отцу на вопрос, что о нем думаю. Я намеренно говорил, поступаясь, потому что знал: никто не будет подозревать двойное дно в той скрытой палитре теней, в которые я заворачивал все, сказанное о нем. «Он — лучший из всех, кого я знаю в своей жизни», — сказал я в тот день, когда его маленькая рыбацкая лодка, в которой он отправился с Анчизе с утра, не вернулась к назначенному часу, и вместе с отцом мы перерывали все в поиске американского номера его родителей на случай, если придется сообщить трагичные новости.