Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:

«Пусть мы умрем неотомщенными!» — клялись римляне даже в шуточном разговоре: так обыденно было убеждение, что пролитие крови никому не обходится даром, и насильственная смерть требует мстителя. Чтобы осмыслить Октавию, древнему поэту пришлось сильно налечь на эту ноту. Октавия в трагедии

— женщина-Гамлет: неудачная плакальщица-мстительница рода своего, в которой не погасло горе кровных потерь, но которая

— увы! как-то удивительно гладко вставила его в практические рамки все того же fait accompli. У Октавии отравляют отца; над смертью его нагло издеваются во дворце Нерона, с восторженным хохотом цитируя бешеные выходки «Отыквления», в котором Сенека не постеснялся даже указать способ, как Клавдий был убран с белого света. Октавия не только терпит это безобразие, но даже, когда ее начинает обижать муж, становится под опеку Агриппины, главной и откровенной отравительницы Клавдия; становится настолько искренно и доверчиво, что, впоследствии, взывает к ее тени о помощи в минуту смертельной опасности. Британик умер на глазах Октавии. Все кругом трепещут, чувствуя, что совершено преступление; плачет Агриппина, плачет и Октавия. Но — «Ужинай и веселись!» приказывает ей человек, только что отравивший ее брата. Овца покорно ужинает и делает веселый вид. Если бы Нероном не овладела прихоть непременно сделать Поппею императрицей, если бы он не настоял на грубом разводе и изгнании Октавии, то, по всей вероятности, она, при всех безобразиях и злодействах своего супруга, весьма спокойно прожила бы с ним до конца его дней. Нерон больше боялся ее, чем она заслуживала, и, откровенно говоря, антипатия, которую он питал к ней, далеко

не столь возмутительна, как окрашивают ее Фаррар и другие авторы неронианских полу-исторических картин. Все эти подробности говорят скорее об умственной и нравственной приниженности Октавии, чем о величии душевном, в которое хотели ее многие облечь. С именем Октавии не связано в памяти историков решительно ни одного сильного, красивого, симпатичного акта не только действия, но и просто теоретически заявленной воли (Bruno Bauer), хотя недостатка в подобных актах не являет содержание даже таких безнадежных репутаций, как Агриппина, мать Нерона, и сама Поппея, для которой мог же Иосиф Флавий найти несколько сочувственных слов. Повидимому, самое лучшее, что может сделать в отношении Октавии беспристрастный исследователь, это, вопреки всем идеализаторам, начиная с псевдо-классиков и кончая английскими епископами, признать ее совершенной безличностью, бледным и даже, быть может, слабоумным ничтожеством. Дочь нимфоманки от вечно пьяного дурачка, она почти обязательно должна была родиться малоумной, с тугим соображением, тупой памятью и мало восприимчивой чувствительностью. Угрюмая девочка, данная Нерону в жены волей честолюбивой Агриппины, не нравилась ему с самого детства, хотя не была некрасива. Живого, как огонь, мальчика, очевидно, бесила ее сонная, вялая неподвижность, способная внушить отвращение даже к писанной красавице — особенно юноше, у которого, по русской поговорке, семь бесов по жилам ходило. Наивно изъяснять несходство характеров, рано разлучившее супругов, только тем условием, что Октавия была очень добродетельна, Нерон же слишком развратен. Пусть Нерон был чудовищем распутства, — однако, не с пятнадцати же лет, когда его женили, и тем менее с тринадцати, когда его помолвили с Октавией. С другой стороны, откуда было Октавии набраться на Палатине чересчур взыскательной добродетели? Наследственность ее мы видели, — она ужасна. Воспитание? В правильности его, начатого такой матерью, как Мессалина, и продолженного мачехой Агриппиной, весьма позволительно сомневаться. Тацит, мимоходом, очертил портрет воспитателя, который был приставлен Клавдием к наследному принцу Британику. Его звали Созибием. Он участвовал, как доносчик-обвинитель, в не однажды уже упомянутом процессе Валерия Азиатика, подговаривал Клавдия к жестокостям, — вообще, представляется, на наш современный взгляд, изрядным негодяем. Так что, когда впоследствии Тацит изъявляет сожаление, что Агриппина заменила при Британике старых его воспитателей своими клевретами, рождается невольное недоумение: каких же извергов рода человеческого должна была она приставить к младенцу, если даже Созибий был, все-таки, лучше их? Если так дурно воспитывали наследного принца, трудно ожидать, чтобы в лучших руках росла и принцесса.

Да и понятие о добродетельном супружестве в то время было совсем не то, что выработалось после христианской дисциплины, повелевающей «брак честен и ложе нескверно». Марциал — не избалованный самодурством Цезарь Нерон, а простой «богема» бедный, с довольно неприхотливыми вкусами, человек незадачливого литературного труда. Однако, просто диву даешься, читая его эпиграммы к жене своей: столь вычурного разврата, такого любовного фокусничества считает он себя в праве от нее требовать, ссылаясь на мифологические примеры добродетельных супруг, якобы повинных в тех же ухищрениях распутства на законном основании. Уже упоминалась на этих страницах поэтесса Сульпиция, о которой тот же Марциал говорит, что нет ничего игривее, но в то же время и ничего целомудреннее ее стихов: она писала картинки самого сладострастного содержания, но единогласно почиталась непорочно- добродетельной, потому что героем их воспевала своего собственного мужа, которого страстно любила и оставалась ему верна. Быть одномужницей, univira, не разводясь без толку, по одной прихоти и не считая потом мужей по консулам, — вот добродетель замужней римлянки эпохи Цезарей. А как слагаются любовные отношения между самими супругами в стенах их дома, в такие тонкости Рим не входил. На это посягнула надзором лишь торжествующая и огосударствленная христианская церковь.

ОРГИЯ

I

Ужасы и торжества сменялись на Палатине беспрерывно пестрой чередой, почти не смущаемой ходом событий во внутренней и внешней жизни империи. Поппея отбросила палатинский двор на двадцать лет назад, к серальным нравам Клавдия и Мессалины. Утопая в удовольствиях, пированьи, дилетанских забавах, тесно обособленный мирок выскочек-богачей и новой аристократии образовал вокруг Нерона как бы род веселого государства в государстве, где очень много, страстно и подробно занимались личной жизнью и взаимными отношениями, но чрезвычайно мало интересовались жизнью и отношениями общественными. Радости и успехи империи все-таки привлекали к себе некоторое внимание палатинского государства в государстве, потому что давали повод к устройству празднеств, к раздаче наград и пожалований, к производствам и назначениям знаков отличий. Но, когда над Римом собирались тучи, чреватые громом, Палатин старался их не замечать. Между тем, грозы надвигались все ближе и решительнее. Особенно сурово был омрачен ими восточный горизонт. Зловещие облачка на нем сверкали молниями уже в последние годы правления Клавдия; при переходе власти к молодому Нерону они сгустились в черные тучи. Правда, они не слагались в густую пелену постоянной непогоды, и сквозь них улыбалось иногда Риму солнце успеха. Но совсем уйти с неба они не хотели, а по смерти военного министра Афрания Бурра и удаления от дел Л. Аннея Сенеки, точно улучив благоприятный момент, тесно сплотились, затянули горизонт и зарокотали громом. После многих лет «вечного мира», — правда, всегда фальшивого, непрочного и много раз прерванного враждебными столкновениями, похожими на ту неофициальную, без объявления войну, что мы, русские, вели в 1900 году с Китаем, — вспыхнула, наконец, настоящая открытая война, с могучим шахством Парфянским, извечным врагом-соперником Рима в движении его в глубь Азии.

Но и этому осложнению, не однажды создававшему для Рима самые критические и щекотливые положения (особенно после позорной капитуляции бездарного генерала Цезенния Пета при Рандее), не суждено было встряхнуть и выпрямить исковерканное общество. Блестящий военный талант главнокомандующего сирийской армией К. Дониция Корбулона сломил армено-парфянские силы, а дипломатические его способности помогли установить мир, выгодный для побежденной стороны. Армения осталась царством автономным, но вассальным, и царь ее Тиридат, герой минувшей войны, удалой джигит, азиатский прототип Мюрата, должен был приехать в Рим на поклон Нерону и получить корону свою из его рук. Двор, ничего не делавший во время войны кроме глупостей, только совавший издали главнокомандующему палки в колеса, воспользовался визитом Тиридата, как удобным предлогом к новому взрыву торжеств, празднеств и оргий.

В дипломатическое паломничество свое Тиридат отправился в конце 65 года по Р. X.; с ним ехали, как заложники, дети его шаха Вологеза и Пакора и Монобаз, шейх адиабенский. Тиридат путешествовал с неслыханной роскошью, сопровождаемый, помимо римского почетного караула, тремя тысячами всадников из своей гвардии. Путешествие продолжалось девять месяцев, обходясь Риму ежедневно около 70.000 рублей. Всю дорогу Тиридат сделал верхом. Рядом с ним скакала его супруга, под золотым шлемом, вместо головного убора, требуемого обычаем страны ее. Путь Тиридата был сплошным триумфальным шествием; всюду его принимали как полубога, забавляли, баловали, старались и, кажется, успели ослепить его великолепием и могуществом Рима. Нерон принял Тиридата самым любезным и дружеским образом, выехав для встречи парфянского принца в Путеолы (Поццуоли), где потешил его гладиаторскими играми, участие в которых принимали исключительно мавры. Въезд Тиридата

в Рим и затем торжественная коронация его в армянские цари на форуме, в присутствии сената, гвардии и несчетных толп народа, были обставлены с безумной роскошью, равно как и все празднества, сопряженные с этим политическим событием. Достаточно указать, что для спектаклей гала в честь высокого гостя был вызолочен театр Помпея. Позолота, говорит Дион Кассий, покрывала не только портал сцены, но всю внутреннюю отделку театра; полог, раскинутый над зрительным залом, в защиту публики от солнца, был пурпурный, с вышитым посередине изображением Нерона, управляющего колесницей, в ореоле златотканных светил небесных. В какие бешенные деньги обошлась Неронову министерству двора эта декоративная роскошь, можно судить предположительно по обширным размерам театра Помпея: он вмещал 17.580 зрителей. Это — старейшее из постоянных театральных зданий в Риме, особенно излюбленное и посещаемое публикой. Его открытие состоялось в 699 г. a.u.c. — 55 до Р. X. Когда Кн. Помпей Великий созидал его, сенат имел продолжительные и резкие дебаты: дозволить ли в театре устройство постоянных мест для сидения? Боялись, что римское гражданство, получив такое удобство, будет проводить в театре слишком много времени, избалуется, отобьется от государственных интересов. Всего сто двенадцать лет прошло от этих суровых, презрительных к искусству нравов, и — вот, актер, в лице императора Нерона, правит Римом и миром, а театр сравнялся в государственном значении с дворцом и Капитолием, став местом действия для высочайшего политического акта — приема в подданство иностранного государя, триумфа над побежденным врагом. Ведь Нерон привел Тиридата в театр прямо с форума, где только что короновал его, и увел из театра — прямо на Капитолий, чтобы, в торжественной церемонии, затворить храм двуликого Януса — в знак того, что государство умиротворено и в римских пределах нет больше войны.

В Главном цирке, — Нерон только что перестроил его после знаменитого пожара 64 года на 250.000 зрителей, — устроили для дорогого гостя грандиозные бега. Ристалище, на сей торжественный случай, усыпали песком, окрашенным в зелень примесью медной окиси (Chrysocolla), — во славу цирковой фракции зеленых, которой покровительствовал и за которую держал постоянное пари император. Нерон лично выступал на сцену и на арену в этих зрелищах, не жалея, таким образом, для потехи царственного азиата даже собственного своего сана и достоинства. Конечно, это было уже совершенно излишним пересолом в любезности, и, говорят, будто Тиридат, видя Нерона то в костюме кучера фракции зеленых, с круглым колпаком на голове, то в одеянии Кифарэда, не умел воздержаться от выражения досады и презрения. Хотя вероятнее, что римские историки навязывают в этом случае Тиридату свои собственные чувства. Конечно, свежий человек должен был весьма ошеломиться зрелищем цезаря-комедианта, но Тиридат, кажется, сумел не ошеломиться. Если бы он увез из Рима дурное и презрительное представление о Нероне, как о каком-то шуте гороховом, вряд ли смогла бы возникнуть на Востоке та популярность Нерона, которая, родясь из фактов и легенд именно этой поездки, держалась затем незыблемо добрые пятьдесят лет.

Тиридат получил богатые дары и разрешение вновь отстроить разрушенную Корбулоном могущественную крепость Артаксату, вторую столицу Армении, с тем, чтобы она была названа Неронией. Цезарь даже помог недавним врагам деньгами и рабочими. Гостеванье парфянского принца в столице мира стоило римскому государству свыше 400 миллионов сестерциев, т.е. более 40 миллионов рублей. Впрочем, — замечает Гертцберг, — эти деньги были выброшены не вовсе даром: царственное очарование Рима, унесенное Тиридатом и его спутниками-парфянами в Армянские горы, поддерживало на Евфрате мир и дружество в течение почти полувека. Что касается лично Нерона, он, в глазах парфян, стал и пребыл навсегда чем-то вроде живого воплощения на земле бога Митры, как и назвал его Тиридат, когда, коленопреклоненный, принимал от него диадему. Шах Вологез тоже получил от императора дружеское приглашение побывать в Риме и, — хотя отклонил его, боясь поставить себя в двусмысленное положение гостя-пленника — однако отнесся к нему как к любезности, а отнюдь не посягательству на умаление своего достоинства. Он выразил даже непременное желание повидаться с императором, когда тот приедет в свои восточные провинции, как Нерон тогда собирался. Восторженная любовь парфян к Нерону на много лет пережила его самого.

По смерти Нерона Восток искренно жалел о нем. Во время дальнейшего междоусобия в римском государстве, сменившем в течение года четырех императоров, шах Вологез соблюдал строгий нейтралитет и воздержался от легко возможных при такой неурядице земельных захватов на сирийской границе. Но вместе с тем он едва ли еще не разделял тогда веры многих, что Нерон жив и только скрывается. Молва народная даже и предполагаемое тайное бегство цезаря направляла в области парфян. Быть может, именно в этом сомнении надо видеть причину первоначальных колебаний Вологеза, признать ли ему Веспасиана законно избранным императором Рима? Он признал Флавиев, лишь убедясь, что они восторжествовали над эфемерными претендентами минуты, а наследственный государь, т.е. в его понятиях, потомок Августа, Нерон — действительно лежит уже в гробу. Первое же посольство шаха Вологеза к новому правительству Рима требовало, в числе других пунктов своего ходатайства, чтобы память Нерона была свято почитаема римлянами, окружена благоговением и культом. Лже-Нероны, появлявшиеся время от времени в течение всей эпохи Флавиев, до Домициана включительно, неизменно встречали у парфян сочувствие и поддержку. А один из них даже и появился в Парфии, подобно тому, как Польшей — для разрушения новой московской династии Бориса Годунова — был создан в лице первого Лже-Димитрия грозный, мстительный призрак старой династии Рюриковичей, только далеко не с такой удачей.

Итак, военные грозы на Востоке прогремели напрасно. Спасительного урока, которым иногда освежают несчастные кампании загнивший правительственный режим, Рим не получил. Напротив, новая удача, убедившая и народ, и принцепса, и правительство в несокрушимой военной мощи государства, наполнила атмосферу Рима дурманом надменнейших миражей и самообманов, разлило по Вечному Городу чуть не эпидемию ликующего безумия, потянула будничную жизнь в бестолковость вечного праздника. Тон ему давался, конечно, с Палатина. Веселый двор Нерона и Поппеи пел, танцевал, забавлялся любительскими спектаклями, художественным и поэтическим дилетантством, удивлял вселенную пьянством, обжорством и безудержным половым развратом. Дикие безобразия, которые, по описанию Тацита и Светония, стал именно в эту пору позволять себе Нерон, — если даже сбавить с рассказа историков добрые девять десятых за счет сплетен и недоброжелательства — все- таки остаются ужасными. Для этих дней Нерона вполне можно принять мнение Видемейстера: ум цезаря, отравленный дурною наследственностью, печальными последствиями безобразного воспитания, поверхностным образованием с начитанностью без системы, юношеским пьянством и беспутною праздностью, тяжкими реакциями духа после ряда политических и семейных преступлений, совершенных ради Поппеи, — ум этот, уже от природы более блестящий и игривый, чем глубокий и основательный, начал быстро мутнеть и разлагаться.

Направление, в котором падал гибнущий цезарь, к несчастью, делало болезнь его мало заметною для окружающих. Они считали ее просто капризами развратной избалованной натуры. Одни проклинали Нерона, как деспота, одуревшего от обжорства властью, с жиру взбесившегося и негодяйствующего сознательно и умышленно. Другие — кому систематическое погрязание цезаря в пучине всяких пороков было на руку — прославляли разнузданность его, как нечто сверхчеловеческое, соревновали ей, даже старались превзойти ее.

Страшная половая распущенность и неестественно приподнятая артистическая чувствительность — вот два полюса, между которыми закачалась роковая мания Нерона. Вдали от этих полюсов он, по-прежнему, лишь малозаботливый и легкомысленный человек, каких в любом большом свете — тысячи. И только та беда, что судьба поставила его государем. В своем частном быту он просто, как говорится, душа общества, с приятными компанейскими талантами на все руки. Но — как скоро воображение рисовало Нерону миражи половой страсти или артистического идеала, или, что было особенно опасно, перемешивало в его одурманенной голове вместе низости первой с фантастическими высотами второго, — цезарь терял всякую власть над собою: для него не существовало тогда ни государственных обязанностей, ни общественных приличий, ни нравственной порядочности.

Поделиться с друзьями: