Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4
Шрифт:

История эта довольно загадочна. По свидетельству Страбона (век Августа), дельфийское святилище захудало, как скоро римляне уничтожили коллегию амфиктионов. Цицерон (De divinatione, lib. II) говорит, что дельфийский оракул безмолвствовал не только в его время, но уже и много лет раньше, и теперь святое когда-то место это находится в самом жалком запустении. В самый век Нерона Лукиан, в 5-й книге «Фарсалий», дает фантастическую картину, как Аппий, приверженец Помпея, задумав получить предсказание от дельфийского оракула, взламывает мечом затворы святилища, закрытого уже сто лет, силою тащит к треножнику седую, дряхлую Пифию, но — напрасно! Вещая дева в состоянии только сообщить ему, что она бессильна: Аполлон удалился от этих мест, когда-то священных и грозных, и судьбы мира теперь могут быть познаны лишь из Книг Сибиллы, хранящихся в Риме! Дельфы должны были уступить Капитолию, как Аполлон — всемирному державцу Юпитеру (Mengotii). Так что, по-видимому, грабить здесь, вне сферы религиозного искусства, Нерону, в данный момент, пожалуй, было нечего. А — что касается осквернения оракула, то рассказ об этом Диона Кассия остается одиноким, и, наоборот, Дион Хризостом и Павзаний говорят, что император

отнесся к святыням Олимпии и Дельф с особенным почтением. По мнению Менготти, в века империи Дельфийский храм находился в таком упадке и ничтожестве, что высокопоставленные путешественники могли попадать туда разве по романтическому капризу повидать место, бывшее когда-то «пупом земным»:

— О sanete Apollo, qui umbilicum terrarum obtines!..

С другой стороны Плутарх, писавший 50 лет спустя после Нерона, и Павзаний, в эпоху Адриана, застают Дельфы снова оживленным центром паломничества, — правда, как отмечает Плутарх, по преимуществу местного, из соседних областей, которое, может быть, не прекращалось и в Цицероновом веке (Welcker). Политическое значение эллинского Ватикана уже никогда не воскресло, но языческая реакция против христианского течения, испробовавшая столько систем религиозного синкретизма, не могла обойти в своих поисках вооружения столь могущественной традиции, как Дельфы. «При императоре Адриане авторитет оракула несколько поднялся снова, но предметы, о которых совещались с ним, не имели политического значения и касались большею частью мелких обстоятельств частной жизни» (Luebcker). Это обеспечивало Дельфийскому монастырю медленное умирание, в довольстве, питаемом настолько, что еще Константин Великий успел его обильно пограбить для украшения Константинополя (Mengotti). «Поражаемый св. отцами, обираемый и угнетаемый римскими императорами, он наконец был совершенно закрыт Феодосием около 390 г. после P. X.» (Luebcker).

Во всяком случае странно, что, нуждаясь в одобрении нации и откровенно в ней заискивая, Нерон не нашел лучшего к тому начала, как — ограбить национальную святыню. Странно и совершенное равнодушие к тому Плутарха и Павзания. Странно, что святотатства Нерона не помешали грекам провозгласить его, после Истмийского манифеста об автономии, Зевсом-Освободителем, причем инициатива обожествления исходила от духовенства, в лице верховного жреца (#) Эпаминонда (Holleaux). Очевидно, что дельфийский скандал, если он был и не является выдумкой, либо смешением легенд о Нероне со старыми легендами о Сулле, не потряс народного воображения. А это могло быть только в том случае, если он явился в результате оппозиции не широкой, но узко-партийной, групповой. Я думаю, что так оно и было. Перемена сенатского управления на автономию, под цезаревым протекторатом, не могла быть приятна ни аристократическим элементам страны, ни связанной с ними частью высшего духовенства, интересы которого нарушались врывающимся в Грецию Августовым культом, религией римской государственности (только что упомянутый Эпаминонд был уже Августов жрец). В Дельфах произошло то, что всегда бывает при столкновениях светской власти с консервативным авторитетом и имущественными интересами церкви. Нерон наслушался от дельфийского оракула таких же дерзостей, как Екатерина II от Арсения Мацеевича, и точно так же распорядился — считать его, оракула, впредь не оракулом, но «Андреем Вралем».

Было бы длинно, скучно и совершенно бесполезно следить за подробностями артистических похождений Нерона в Греции: где он скакал на ристалищах, где и что пел, как и с кем боролся. Латур Ст. Ибар говорит, будто греки однажды покушались на его жизнь (падение на олимпийском стадиуме, вызванное испугом лошадей), а вообще издевались над ним. Если они это делали, то, надо думать, как-нибудь очень хитро и тонко, так как вообще Нерон был чрезвычайно чуток и подозрителен к затаенным насмешкам и мстил за них гораздо злобнее, чем за откровенные нападки и эпиграммы. Примеры снисходительности его к последним уже много раз приводились. Греческих насмешек он очевидно совершенно не понимал и не воспринимал, потому что чувствовал себя в Ахайе превосходно, и вытащить его обратно в Рим стоило не малого труда вольноотпущенникам, встревоженным надвигающейся политической грозой. На письменные вопли Гелия он отвечал:

— Ты советуешь и молишь, чтобы я скорее возвратился; на твоем месте, я лучше убеждал бы и просил, чтобы я вернулся достойным имени Нерона (Светоний). Следы острот, шуток и карикатур, сопровождавших странствие Нерона, сохранены Светонием. Ибо, конечно, лишь к разряду таких сатирических гипербол надо отнести, серьезно им сообщаемые, сведения, будто «покуда Нерон пел, нельзя было выйти из театра хотя бы по самой неотложной нужде; поэтому некоторые дамы рожали во время спектакля; многим до того надоело слушать и хвалить его, что они удирали тайком, перелезая через городские стены (потому что ворота он предусмотрительно запирал), либо притворялись мертвыми, чтобы их вынесли за город под видом похорон». Если это из летописи, то — разве написанной каким- нибудь античным Марком Твеном.

Со временем мы увидим, что «вернуться из Греции достойным себя» для Нерона надо было не только в театральном смысле, и быть может, не в таковом и следовало бы понимать и этот отрывок из переписки государя с наместником. За срок греческих гастролей правительство Нерона выиграло большую противо-сенатскую кампанию, погубившую много жертв, в том числе такие фигуры, как Корбулон, братья Скрибонии, Красс и т. п. Нет никакого сомнения, что оно, казнями и открытым презрением к сенатской конституции, подготовляло империю к какому-то решительному coup d’etat, построенному на демагогических началах. Самодержавно дав свободу не своей, но сенатской провинции, Нерон, по крайней мере, соблюл декорум мены: предоставил сенату, вместо культурной Ахайи, дикую, но важную, в качестве одной из житниц Рима, Сардинию. Зато открывая работы по прорытию Коринфского перешейка, он, в присутствии огромных толп народных, откровенно провозгласил:

— Да обратится это предприятие во благо нам и римскому народу! — умышленно промолчав о соправительствующем сенате.

По всей вероятности, антисенатский образ действий Нерона был причиной

аристократической ненависти, окруживший этот, казалось бы, не только невинный, но прямо-таки полезный проект, следы которой сохранили Светоний, Дион Кассий и стоический памфлет. Объявляя победы Нерона на состязаниях, его герольд, консуляр Клувий Руф, должен был провозглашать такую новую формулу:

— Цезарь, победитель в этом состязании по музыке (или поэзии), венчает своею победою народ римский и вселенную, которой он владыка.

Опять-таки ни слова о сенате и решительный манифест о владычестве цезаря над всем миром! Все наводит на мысли, что камарилья готовилась восторжествовать над ослабевшим конституционализмом не только по существу, но теперь уже и по форме, стереть с лица земли сенат и перевести диархию Августову в монархию Нерона — демагогическим переворотом, вроде того, которым угостил Францию в декабре 1851 года Луи Наполеон. Демагогическая пропаганда Неронова правительства имела, по крайней мере временно, успех блестящий. Возвратясь на почву Италии, государь-артист был принят народом — мало сказать как триумфатор, — как живой бог. Его шествие от Неаполя, где он высадился, до Рима — безумная сказка неслыханных торжеств, живое возвращение Дионисова похода на Индию, бредовая галлюцинация культурной победы. Через Анциум и Альбано приблизилась к Вечному городу триумфальная процессия, какой еще Рим не видывал. Нерон въехал в столицу на колеснице Августова триумфа, запряженной белыми конями — символическими солнечными конями, приличиствующими победителю на священных играх. Неаполь, Анциум, Альбано — согласно древнему обычаю — выломали бреши в стенах своих, чтобы пропустить эту удивительную процессию, как новых завоевателей. В Риме для того была разрушена аркада Главного Цирка. На колеснице Августа, на белых конях своих, цезарь- артист, мирный триумфатор, проследовал, с олимпийским венком на голове, с пифийским венком в руке, сквозь несчетные толпы неистового народа, заливавшие Велабр и Форум, на Палатинский холм к храму Аполлона. В этой конечной цели символически выразился мирно-культурный смысл (l'empire c’est la paix) артистического триумфа: будь он военный, триумфальный путь вел бы на Капитолий в храм Юпитера. Впереди колесницы придворные несли остальные венки, завоеванные Нероном в Греции, числом восемнадцать. Каждый снабжен был надписью, где и как заслужил его цезарь, — какою именно арией из какой оперы. Колесницу сопровождали густой толпой августианцы, они аплодировали в беспрерывной овации и вопили:

— Мы боевые товарищи императора! Мы солдаты его триумфа!

На пути этого полубога, облаченного в пурпурный плащ и хламиду, осыпанную золотыми звездами, народ возносил жертвы, а в ответ ему из кортежа сыпали шафран, выпускали прирученных птиц, бросали ленты, цветы, конфеты. Шествие превратилось в карнавал. Священные венки Нерон развесил в спальнях своих, в головах кроватей. Точно также приказал он поставить всюду статуи, изображавшие его в костюме Кифарэда, и выбить медаль с подобным же изображением. Впечатление было громадно, даже в средневековых сказках Рима сохранилась память об этом удивительном триумфе, и ночное шествие Нерона в Рим до сих пор соответствует в суевериях жителей Кампании полету Дикого Охотника в германских лесах.

Таким образом, Нерон, отбывший в Грецию, все-таки еще только страстным дилетантом всякой театральщины и спорта, возвратился из нее уже совершенным и всесторонним маньяком актерства. Предоставив дела государства людям, развивавшим его страсти подлым своим угодничеством, этот уже не столько государь, сколько боготворимый, но не правящий, символ государя, погружается с головой в разнообразное море зрелищных упражнений и опытов. И извлечь его из этой бездонной пучины уже не в состоянии никакие политические громы, более того: даже — когда пробил для Нерона час расплаты и гибели — даже сама смерть. В цезаре-артисте артист победил цезаря и оттеснил на задний план жизни, вызывая его вперед лишь как грубую служебную силу, обязанную осуществлять грандиозные замыслы повелевающего артиста или мстить кому-либо за неуважение к его талантам и обожаемому искусству. Власть государя отныне рассматривается Нероном исключительно как оборотный капитал, выражаемый в наличности людей и денег, как вооруженный полицией банк, которым оплачиваются его увлечения театром, музыкой, цирком, художествами и строительством. Увлечения эти цезаря-артиста выше всего и прежде всего; а следовательно, и главной практической задачей правления становится задерживать иссякновение капитала, предназначенного к их осуществлению. Пред этой задачей отныне меркнут не только все моральные и политические соображения, все выгоды и интересы частной общественной и государственной жизни Нерона, — смолкает самый инстинкт самосохранения. Чтобы купить себе славу неслыханного художника, он, incredibilium cupitor, без колебаний, отдает остатки совести и человеческого достоинства, потом власть и государство — наконец, себя самого, свою собственную жизнь. И, когда отдавать больше стало нечего, и отставной властитель мира, подобно загнанному неудачнику, должен был перерезать себе горло, — даже в этот грозный смертный момент последнего самоотчета не вспомнил Нерон в себе ни Нерона, ни цезаря, ни человека, а вздохнул только об артисте:

— Какой артист во мне погибает! (Qualis artifex pereo!)

Петербург, 1900 Fezzano, 1911, IX,

Книга четвёртая «Погасшие легенды»

DOMUS AUREA

I

Светоний говорит, что из всех пристрастий Нерона ни одно не было столь тяжело и губительно для государства, как его постоянные вожделения к строительству: non in alia re damnosior quam in aedificando. Приговор этот в XIX веке турки, не читав Светония, повторили слово в слово, осуждая к низложению и «самоубийству» султана Абдул Азиса. А баварцы, и в палатах вопияли жалобы в том же роде против покойного, сумасшедшего своего короля — артиста, Людвига II, несчастная жизнь которого была прервана тоже каким-то странным «самоубийством», до сих пор не разъясненным вполне удовлетворительно.

Поделиться с друзьями: