Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда Берестяков, умывшись и побрившись, вернулся на кухню, на стол уже было подано. Он сел рядом с сестрой, и она по праву старшей молча обняла его и прижала к себе.

— Ничего, Шурян, ничего… — сказала она.

— Вот такие у нас дела, Шура, — сказала мать. — Бери салат еще, Галя делала… Бабушка-то уж мне не помощница была последнее время. Года два, не меньше. И так это, знаешь, некстати… У меня все же, понимаешь, пенсионный возраст подходит, меня, конечно, убрать захотят — молодежь-то так и рвется руководить. Мне вдвое работать нужно, а тут приходишь домой — мало что ничего не сделано, ужина-завтрака нет, так еще за ней ухаживать надо. Да ведь родила, — показала она рукой в сторону дочери, — тоже беда. В сад отдашь — через неделю заболел. На месяц, не меньше.

Кому сидеть? Родителям? Ну раз, ну два, три не будешь — начальство косится. Привезет его Галина к нам — бабушка дома! Ну а какой тут присмотр, когда бабушка-то на кровати лежит?

— Мама! — Сестра виновато и устало посмотрела на нее. — Зачем об этом? Мы с тобой говорили — и ладно, зачем еще с Шурой?

— Это ты напрасно, Галя, совершенно напрасно. — Отец отбросил в сторону вилку, подергал сначала одной рукой склеротические мешки под глазами, потом другой, быстро провел несколько раз по лысине возле уха, словно приглаживал волосы. — Вы, молодежь, не понимаете стариков. А надо бы. У нас с матерью сейчас такой возраст… ты вот пойми: всю жизнь мы работали, работали, если мы что-нибудь и значим, так это благодаря своей работе, своему положению, у нас есть определенный, так сказать, социальный удельный вес. И вдруг, представь себе, все это потерять и стать ничем. Ты вдумайся в это: ни-че-ем! У матери положение, должность, ее уважают, у нее смысл в жизни есть, и вот она безо всего этого останется. Конечно, она переживает!

— Садовый участок надо было купить, — глядя себе в тарелку, пробурчала сестра. — Или машину завести — тоже с ней хлопот, целое хозяйство.

— Нас, Галя, никогда не интересовало подобное. Так вот! — Отец махнул в воздухе рукой, взял вилку, но есть не стал. — Фрукты и прочее мы всегда купить могли, знаете это — трескали почем зря. А машина мне тоже никогда не нужна была. Служебная, с шофером, наоборот, много времени высвобождала.

— Давайте об этом не говорить сейчас, — тихо попросил Берестяков, оттягивая от шеи воротник тесной ему темной рубашки — забыл в Москве «свой» одеколон, пользовался тем, какой нашелся здесь, и на коже высыпало раздражение. — Нехорошо ведь об этом говорить сейчас…

А на кухне было полно света — солнце уходило, но стена над плитой была еще вся размалевана яркими желтыми пятнами, и снег на крыше дровяников ослеплял своей воздушной искрящейся белизной.

* * *

Когда они переехали сюда, в эту квартиру — совершенно шикарную по тем временам: мало, что трехкомнатную, но и с ванной, и с телефоном, — Берестяков был еще совсем мал, не ходил даже в школу, и все его сознательные годы прошли уже здесь, на этой квартире. Бабушка вела хозяйство, ходила в магазины, на рынок, следила за ним с сестрой — чтобы вовремя были покормлены, вовремя сели бы за уроки, — она тогда, видимо, была еще крепкая и здоровая, это потом со здоровьем у нее станет неважно: полезет в кладовке на полати, составив одна на другую две табуретки, а ножки верхней соскользнут… и она ударится головой об пол: сотрясение мозга, инсульт, паралич… А тогда она еще была крепкая и простаивала в праздничных очередях за мукой по шестнадцать часов кряду, и ноги не отекали, а уж об очередях за мясом и яйцами — трех-, четырехчасовых — и говорить нечего. Всю семью она кормила.

Иногда приезжала к ней племянница Глаша, дочь старшего брата, Петра, почти ровесница ей, привозила с собой, как правило, четушку водки. Бабушка обязательно выпивала рюмку и обязательно плакала, потому что вспоминала, какая большая у них была семья — и никого не осталось. Иногда сама она ездила к Глаше, но чаще к Вале, жене младшего своего брата Коли, бросившего Валю и жившего в Караганде. Собираясь к ней, пекла пироги из этой выстоянной в очередях под праздники муки, накупала в магазине конфет и пряников — у Вали было четверо детей, жили бедно.

От той поры у Берестякова осталось воспоминание о снегире, которого ему подарил Ваня-падошный. Ваня-падошный был известный всему району инвалид, война повредила ему какие-то нервы, и он ходил, подавшись всем корпусом вперед, словно собираясь упасть, от этого

его и прозвали падошным. Он не ходил даже, а почти бежал, быстро перебирая ногами: может быть, пойди медленнее, он бы и в самом деле упал. «Бегал» он всегда с каким-то мешком за плечами, в который ему все, кто хотел, и бросали подаяние, место его было на крыльце молочного магазина по Кировоградской, там он сидел, свесив ноги вниз и положив перед собой мешок с расправленной горловиной, никогда ничего не просил, а только смотрел обожженными, без век, светленькими глазами и здоровался со знакомыми, тряся головой, трудно выговаривая и запинаясь: «Ддо-оббы-ый дде-ень…» Волосы у него на голове росли какими-то пучками, как-то он побрил голову и с тех пор всегда был бритый. Говорили, что он живет с матерью-старухой, а было их пять братьев, и все остальные домой не вернулись.

И вот однажды, когда Берестяков, взбегая на крыльцо с бидончиком в руке — «Три литра молока по два восемьдесят, рубль шестьдесят сдачи, десять копеек попросить медяками», — поздоровался с Ваней, тот, разевая в улыбке рот: «Ддо-оббы-ый дде-ень…» — потянулся к нему трясущейся рукой и поманил к себе. Рука его поросла светлым прямым длинным волосом, и Берестяков испугался, отступил назад, но Ваня-падошный вдруг пошарил другой рукой за спиной и вытащил маленькую клетку с притаившимся в углу ее снегирем.

— Вва-ами, — сказал Ваня. — Ей-ббо-огу… Кка-аси-вы-ый — ссме-еть…

Почему Ваня-падошный подарил этого снегиря ему, Берестяков не мог бы сказать и по сей день. То есть почему это произошло, стало вскоре ясно, но вот почему именно ему? Ваня-падошный исчез с улиц, сделалось известно, что больше он уже никогда не появится на них, тогда-то бабушка и растолковала Берестякову, отчего Ваня расстался с птицей. А Берестяков поиграл, поиграл со снегирем, и ему стало скучно — может быть, потому, что у него уже и тогда была явная склонность к технике, и после этого снегиря ни других птиц, ни собак, ни кошек — никого он больше не держал. Клетка неделями стояла нечищеная, он не менял воду по нескольку дней и забывал подсыпать корму. Все это начала делать за него бабушка и однажды, когда миновала осень, зима и наступила весна, сказала:

— А что, Лександр, выпустим-ка мы, поди, снегиря-то?

— Это зачем? — спросил он, моментально оскорбившись покушением на свою собственность. — Пусть живет. Знаешь, как их трудно ловить.

— Дак ты ведь не следишь за ним.

— Дак, дак… — еще сильнее оскорбился он. — Дак ведь ты следишь, я чего буду вмешиваться?

Бабушка рассмеялась и покачала головой.

— Мне без интересу. А тебе без интересу да мне без интересу — дак давай выпустим.

Снегиря Ваня-падошный мне подарил! — выкрикнул Берестяков. — Мой, что хочу, то и делаю.

— Экой ты, а! — Бабушка снова покачала головой, но уже не смеялась. — Дак ведь это душа Вани-то. Он, поди, разговаривал со снегирем-то, чистил его, ухаживал за ним — души в нем не чаял… Он хотел, чтобы птице-то хорошо было, чтобы следил за ней кто-то, вот как. А сейчас у него крылья отросли, сам себе корм найдет — давай выпускать, Лександр.

Тогда для него так и осталось многое непонятным в этом бабушкином объяснении, но птицу он выпустил — не нужна она ему была. Только, помнит, спросил еще:

— А у каждого человека душа есть, вот такая?

— У кого какая, — ответила она.

* * *

— Ты их не суди, не надо, — сказала сестра. — Мы их не имеем права судить — мы молодые, они старые, доживем до их возраста — тогда давай. А пока… это все равно, что сытый голодного…

Она держала его под руку — они шли по воскресной людной улице, солнце и снег слепили глаза, было празднично, словно в предновогодье, и двадцатиградусный морозец, нечувствительный для Урала, остро и приятно продирал наждачком щеки. Возле продовольственного магазина продавали апельсины, огромная очередь змеилась по тротуару, на снегу там и сям лежали апельсиновые корки яркими оранжевыми заплатками. Из раскрытых дверей магазина культтоваров на другой стороне улицы доносилась музыка — это продавщица ставила для прослушивания пластинки.

Поделиться с друзьями: