Звездочеты
Шрифт:
— Значит, завтра двадцать второе?
— Значит, двадцать второе.
Семен подождал, думая, что Ярослава еще что-либо скажет ему, но она молчала. Он вышел за дверь, тихонько прикрыв ее за собой.
Придя на заставу, Семен хотел было послать Мачнева отнести завтрак Ярославе, но тут же одернул себя: «Грешно и неразумно. Сегодня суббота, банный день, без старшины как без рук». И решил послать Фомичева. Оказалось, однако, что Фомичев повел на реку купать коней. «Этот вернется не скоро, пока сам не наныряется», — подумал Семен и позвал Мачнева. Тот поморщился, но перечить не стал.
Субботний день на заставе был весь в хлопотах, как в репьях. То и дело звонил телефон, и Семен едва успевал отвечать на вопросы. «Что они там, в отряде, перебесились? — злился
Семен злился, однако кое-какие вопросы сослужили пользу. Он же не семи пядей во лбу, вполне естественно, мог и позабыть, а отряд перстом своим указывал: пойди проверь, доложи. Если вдуматься, для твоей заставы отряд старается, не торопись всех бюрократами обзывать.
Никогда еще Семен не чувствовал в себе такого прилива сил и энергии, как в эту субботу. Задумал: ночные наряды отдохнут, поднимет заставу «в ружье», проверит боеготовность. Потом баня, обед и тщательный инструктаж на боевом расчете. Недаром она, Ярослава, про число напомнила. Ночь приближается не рядовая, совсем не такая, как сотни ночей, что приходили сюда, на границу, до этой субботней ночи. С такой ноченькой, если сбудется то, что предрекла Ярослава, шутки плохи, эта ноченька такой рассвет может народить — вовек в сердце гвоздем торчать будет.
За весь день Семен не выкроил для себя даже полчаса, чтобы помыться в бане, хотя Мачнев чуть не силком тащил его туда, рисуя фантастические наслаждения в изобретенной им парилке.
— Что там ваши хилые Сандуны, — ворчал Мачнев. — Из моей парилки в сугробы можно прыгать.
— Ну ты и деятель! — восхищенно отметил Семен. — Война, можно сказать, на носу, а ты парилку рекламируешь.
— Война! — фыркнул Мачнев презрительно. — Какая же это война, если человек в бане не помылся? Никакая это и не война. К примеру, если нательная рубашка грязная, оно и помирать несподручно.
— Ты панихиду не разводи, — оборвал его Семен. — И меня не агитируй. Хлебникова вон тащи, ему хворь надо березовым веником выгнать.
— Так он уже в парилке оборону занял, — радостно сообщил Мачнев. — Худой стал, как журавель.
После обеда Семен поднял заставу «в ружье» с занятием рубежа обороны. Как ни хотелось ему придраться хоть к малейшей оплошности или нерасторопности бойцов — это не удалось. Бойцы действовали стремительно и молниеносно, как в настоящем бою. «А прежде, бывало, подгонять приходилось», — подумал Семен.
Семен ловил себя на мысли о том, что нет-нет да и думает о Ярославе. Скоро на дороге вблизи заставы запылит отрядная «эмка», просигналит ворчливо, требуя открыть ворота, и Ярослава уедет навсегда. В душе возникало что-то такое, что протестовало — глухо, подспудно, но все же протестовало — против ее отъезда. «Да ты не бойся, Настенька, я не влюблюсь, — говорил он не столько Насте, сколько себе. — Не влюблюсь я в нее, в эту Ярославу, уж ты мне поверь. Ну и что же, что она красивая? Красивая, ничего не скажешь. Только она красивая, а ты у меня — единственная, и лучше, чем ты, мне не надо. И ты же это хорошо Знаешь. И едешь ко мне. Правда, Настенька, едешь? Торопись, волжаночка моя, торопись…»
Субботний боевой расчет, казалось, был таким, как обычно, но что-то неуловимо изменилось — особенно в лицах бойцов, ждавших, что начальник заставы скажет им новое, совсем не похожее на то, что говорил прежде.
Семен, чувствуя это, хотел сказать им привычные слова как-то по-новому, но, когда начал, понял, что дело вовсе не в словах, а в том, как их, эти слова, воспринимают.
— Товарищи пограничники, — негромко, даже слишком сдержанно сказал он. — Вот мы и дожили до этой субботы. Сегодня двадцать первое. Завтра, следовательно, как и положено по календарю, двадцать
второе. Пугать я вас не собираюсь, но предупредить обязан. К слову «война» мы уж привыкать стали, пообносилось оно, поистерлось. А только сейчас не о слове речь, а о войне — настоящей, и не той, что где-то там, на другой планете, громыхает, а о той, что к нам через порог переступит. И тут не учебной тревогой пахнет. Тут команды «Отставить» не подашь и переигрывать то, что без усердия, без души, без воинского умения сработали, не переиграешь. За ошибки кровью платить придется — своей, не чужой. Мы вот привыкли говорить: застава — маленькая боевая семья. То, что боевая, верно, а что маленькая — не согласен, и прошу того, кто так думает, побыстрее выкинуть эту мысль из головы. Числом нас немного, но воевать будем со своим коэффициентом. Да так, чтобы он равнялся десяти. Десяти, и не меньше!Семен прошелся вдоль строя, всматриваясь в посуровевшие лица бойцов. Он хорошо слышал дыхание каждого бойца и мерный стук своих шагов по каменному полу.
— В ночь на границу пойдут усиленные наряды. Всем, кто останется на заставе, в ноль-ноль часов занять свои места на рубеже обороны. В помещении заставы — только дежурный, во дворе — часовой. Я буду с вами на границе. Вопросы есть?
Неподвижный строй хранил молчание.
Семен взял пограничную книгу и сказал громко и внятно, чеканя каждое слово:
— Застава, слушай боевой расчет!
Казалось, все было сейчас, как и вчера, и позавчера, и полгода назад, но это только казалось. Даже знакомые, сотни раз произносившиеся на заставе фамилии бойцов звучали сейчас по-новому, будто совсем новые люди встали сейчас в строй.
Семен, называя фамилии, вдруг поймал себя на мысли о том, что говорил о войне так, будто уже успел побывать в боях, хотя сам еще никогда не испытал того чувства, которое может появиться у человека в настоящем бою и которое невозможно вызвать искусственно, как бы ни старались командиры создавать на учениях условия, максимально приближенные к реальной обстановке. И все же, наверное, он говорил сейчас о войне настолько искренне и убежденно, что бойцы и впрямь могли поверить, что их командир уже крещен огнем. Недаром они с таким напряженным вниманием вслушивались в его слова, резко и беспощадно звучавшие в этом узком, стиснутом толстыми стенами и массивным сводчатым потолком коридоре. Но может, вовсе и не в этом дело, а в том, какие он произносил слова, в том, что слово «война», и прежде часто срывавшееся с уст, было тогда лишь предположением, вероятностью, а сейчас стало неумолимой реальностью, чем-то живым, осязаемым и непоправимым.
Семен подал команду «Разойдись» и снова удивился: прежде пограничники веселой гурьбой, обгоняя друг друга, мчались во двор заставы, это была шумная, даже крикливая семья, сыпавшая шутками и почуявшая свободу после напряженных минут боевого расчета. А сейчас они расходились неторопливо, молча, и никто не решался заговорить первым.
Семен вдруг подумал, что, проводя боевой расчет, он не сказал о самом главном: о том, что двадцать второго июня, если нападут немцы, каждый боец будет защищать свою страну, защищать не только себя, но и тот простор полей и лесов, гор и морей, что раскинулся за их спиной, от западной границы, до самого Великого, или Тихого, океана, и тех людей, что живут на этом бесконечном просторе и с захватывающим дух энтузиазмом строят новый прекрасный мир. «Но я же сказал о том, что каждый должен воевать за десятерых. А как можно воевать за десятерых, если просто воюешь, а не защищаешь все то, что зовется Родиной?» — возразил он самому себе.
Семен отправил усиленные наряды. Бойцы уходили на границу, как обычно, и только Карасев с чувством превосходства и чересчур уж весело сказал хмурому, сосредоточенному командиру отделения Деревянко, явно припоминая ему прошлый разговор:
— Ну, как насчет зацепки, товарищ сержант? Видать, и зацепка не понадобится?
Деревянко в ответ промолчал и, не посмотрев на Карасева, повел наряд заряжать оружие. Семен заметил, что уже у самых ворот Карасев стремительно огляделся, словно прощался с заставой.