5/4 накануне тишины
Шрифт:
девочка-миф среди опасно раскачивающихся громоздких шкафов, девочка в нимбе шевелящихся, вздыбленных ветром, волос…
И он не выполнил перед нею какого-то мифического своего долга. Зачем она возникла здесь, совсем крошечная, сейчас, в реанимации, со своей ангиной,
— как — обрывок — забытой — детской — песни — простенькой — милой?
Цахилганов погрустил. Он не вспоминал об этом десятки лет, потому что много, много оказывалось потом вокруг него самых разных девочек. Теперь же его ощутимо относило от живой жизни к тем,
который жил в этой жизни
когда-то…
Так само прошлое отслаивается,
отторгается от человека,
— так — оно — покидает — человека — навсегда —
и тут ничего не поделаешь. Это отмирает его, Цахилганова, душа…
Он вздохнул. Никто не поможет ему сейчас, потому что никто не знает, как это происходит. Не знает до своего срока…
Гул возродился с гораздо большей силой —
пространство принялось звучать напоследок, как ненормальное, прощаясь с ним.
Уже? Прощаясь?..
Но когда пространство стихало, замирало и словно выжидало чего-то, Цахилганову становилось тоскливей гораздо и хуже —
оно смотрело на него.
Из каждого угла. Словно мстительный невидимый кот. Или словно…
Точно так смотрел на юного Цахилганова самый таинственный гость отца….
Патрикеич степенно снимал пальто,
пахнущее морозом, ветром и нафталином…
Он мягко шёл в шерстяных белых носках на кухню и клал увесистый свёрток перед бабкой.
— Своё, домашнее. Супруга уж очень хорошо присолила. Ууууу. С перцем. Она ведь раньше лаврушку в руках растирала для сала, калёно железо… Ну, как спецов от Лаврентия к нам, в Раздолинку, для надзора сильного, в пийсят втором прислали, опасаться стала — растирать. С тех пор без лаврушки солит. А сноха, Анна Николаевна ваша, не солила ещё на зиму?
— Нет! — отвечала бабка, с удовольствием нюхая сало и тыча в него пальцем. — Уж наша Анна Николавна не посолит. Хорошо, если порежет. Некогда ей. Перед работой надо пудрю на нос насыпать — без пудри на носу ей в клинику никак нельзя, а после работы пудрю надо отмыть.
Они, врачихи, не для того замуж выходят, чтоб сало солить. Они выходят, чтоб кушать…
— …Ну. Сам-то как? — осторожно спрашивал затем Дула Патрикеич.
— Устаёт, — вздыхала она, — по краешку-то ходить. А в выходной день над книжками сидит, глаза портит. Подумай сам головой, полный чулан этих книжек конфискованных да тетрадок у нас! Много всего с работы наприносил. Изучать, говорит, надо, их образ!
— Образ мыслей, — уточнял Патрикеич. — Бывших, значит, читает?
— Их. А разве его весь изучишь, образ этот? Ведь профессора всё были они, на воле-то, да кандидатские аспиранты,
небось.— Они, труды эти, для нас, теперешних, очень вредные! — Дула Патрикеич мотал головой и щурился. — До невозможности!.. А для будущего как раз будут. Только в заключении они для будущего надёжней всего и сохраняются: в Москве пропали бы пропадом… Он для будущего изучает!.. Да, редкой души сынок ваш, Дарья Петровна. И строгости очень большой. Заслуги его не малые: ум!
До генерала дослужится, калёно железо…
— А вот был бы слесарем, как отец его, в бригадиры бы тогда не полез, так по-прежнему в Москве бы мы и жили! — вздыхала бабка. — А то, видишь, порядок наводить кругом захотел. Да учиться начал недуром. Вот в Караган-то нас и прислали, где работы невпроворот. Доверили! Гляди-ка, и жизнь здесь вся, в степище этой, прошла,
в чёрных-то, в угольных, этих ветрах…
— А ты ступай, ждёт он давно, — кивала она в сторону кабинета. — Ступай, Дулушка…
Выходил гость оттуда вместе с отцом, часа через два, после неведомого неторопливого разговора, и откашливался сдержанно,
так, что от Патрикеича почти не пахло водкой.
— Глянь, Патрикеич, на отрока! Что скажешь про эту патлатую молодёжь? Хорош попугай? — спрашивал отец, стоя на пороге своего кабинета. — Чтоб сегодня же постригся!
Дула Патрикеич, со своим ускользающим взглядом, смотрел — и не смотрел на Цахилганова-младшего,
но когда Дула не смотрел, то смотрел втройне,
и обувался. Застёгивал с большим прилежаньем ровную грядку пуговиц на драповом пальто. И говорил из коридорного пространства — в кухонное, а также в кабинетное:
— Да-а. Здоровый отрок у вас вымахал… Совсем огород этим летом сорняком забило, калёно железо! И отчего это? Растёт, допустим, полезный огурец. А вылезает вокруг него, одного, столько всякого растительного паразитства! Несметное число наружу лезет!
Он укоризненно качал головой, сокрушаясь:
— Возле одного огурца! И — возле другого. Всё как у людей… Не-е-ет, дай им волю, сорнякам, и не видать тогда честному огурцу никакой жизни. Забьёт его сорняк напрочь! Да, захлянет огурец. Побледнеет. Если сорняк в полную силу разойдётся, да ещё если отпрыски пустит! Ууууу… И какие поспеют тогда, на грядке-то этой, огурцы? Заморённые уроды! — крючил он палец и разглядывал его с прилежаньем. — Не огурцы, а мудовые рыдания, можно сказать!.. Вот что страшно.
Бабушка поправляла половик и кричала:
— А граммов двести пийсят ты, Патрикеич, никак, принял!
Но Патрикеич рассуждал о своём:
— …Я ведь его, пырей, не покладая рук, уничтожаю. А — нет: опять он по весне поперёд огурца прёт.
И тут бабушка, для дерзкого спора, упирала руки в тощие бока.
— Закусывать всем вам почаще надо! Чтоб сорняки огурцами там, в Москве, меньше бы командовали.
— Ничего! Выдернутые огурцы, они на нашу грядку пересажены были для большей ихней же пользы. Затоптала бы их Москва! А так…