… а, так вот и текём тут себе, да …
Шрифт:
Кроме того, он обладал поразительной лингвистической изобретательностью.
Возможно, тут сказались его рязанские корни.
Рязанщина всегда лежала на перепутьи языковых контактов.
Ну, например.
Напряжённо сдвинув поседелые брови над пластмассовой оправой очков, он мастерит за кухонным столом какую-то «железку». Вправляет «энту» в «энту».
Я прохожу между столом и плитой-печью от двери к окну, потом от окна к двери. Не отрывая взгляд от «железки», отец говорит:
– Чё ты тыркаешься?
Ни
Но до чего сочный глагол! Сколько в нём упругой пластики; как точно ухвачена суть действия и состояние того, кто производит это действие. И главное, слово родилось спонтанно, только что; покуда эта поеб'eнь никак не хочет влазить в ту.
– А как же мне не тыркаться? Коли сикулька запенькала?
Он роняет «железку» на стол. Долгий взгляд поверх оправы очков.
Потом произносит:
– Тьфу!
И в этом, кстати, вся суть проблемы отцов и детей – наплодят себе подобных, а потом тьфукают.
( … возвращаясь к «Крёстному отцу».
В американской литературе, увы, не осталось писателей – Селинджер, Пирсон, Карвер – и обчёлся. Остальные пишут лишь затем, чтобы их продукцию купил Голливуд для экранизации. Составители мультяшных сюжетов и мыльнооперных диалогов.
Вон у того же британца Моэма – первый абзац рассказа как аккорд, как вступление в фугу.
В первом абзаце у него, помимо поверхностных деталей, рассыпаны узелки-зёрнышки, что перерастут в дальнейшее повествование и в развязку, которая перекликается с первым абзацем.
Вот где мастерство ремесла. А у голливудистов ремесло без мастерства.
Отец мой сказал бы:
– Тьфу!
Вот и Пьюзо из той же когорты голливудописцев.
Он стал первым, кто за своё творение выручил шестизначную сумму долларов – бухгалтерный первопроходец, но его «Крёстный отец» страдает общим для боевичных бестселлеров недомоганием: покуда герои борются за своё существование в неблагоприятной среде из прочих мафиозных кланов, читать ещё можно, но при переходе к раздаче слоников, то есть к планомерному истреблению плохих парней, которые не изловчились своевременно прикончить шустряков, интерес иссякает.
Та же самая беда и с 19-й песней в «Одиссее» Гомера – герой вернулся из странствий и одного за другим мочит женихов своей жены Пенелопы со всеми подробностями – кому и как он выпускал кишки; я так и не смог дочитать эту песнь, даже в добротном переводе на украинский язык, скучно стало…)
Я заметил его на долю секунды раньше, чем он меня.
Сцепившись взглядами, мы шли на сближение по тротуару вдоль здания Профкома Отделения Дороги.
Мы знали, что в живых останется только один из нас. Или никто.
Боковым зрением я отмечал фигуры редких прохожих, они, испуганно и старательно избегали пространство на одной прямой между ним и мною.
Мы сходились в неумолимо размеренном движении. Шаг за шагом.
Дистанция сокращалась. Поединок неизбежен.
Его рука метнулась к правому бедру, но едва лишь ладонь успела коснуться рукоятки «смит-энд-вессона», как мой «кольт» разразился
серией выстрелов слившихся в гремящее стакатто.Если хочешь выжить в Конотопе, ты должен выхватывать пистолет первым.
Его руки вскинулись к изрешечённой пулями груди. Он зашатался и скрючился над шеренгой стриженных кустиков газона, чтоб в следующий миг свалиться на них.
Я сунул «кольт» обратно в кобуру, он распрямился и мы обнялись:
– Куба!
– Серый!
Прохожие обходят нас стороной. Да – это Куба.
Он лыбится золотом сменившим его зубы, утраченные в портовых драках дальних странствий, но это – Куба.
– Как ты?
Странно, что все меняются – полнеют, лысеют, стареют – кроме друзей.
Один раз встречаешься глазами и – всё; ты уже не видишь шрамов, вставных зубов и прочего. Ты видишь своего друга Кубу, с которым гонял на Кандёбу, на Сейм, ходил в Детский сектор.
Просто теперь Кубе есть что рассказать про жизнь бороздящую Мировой океан.
Мы сидим у него дома. Старики на работе, но нашлось три яйца для яишницы, а в трёхлитровой банке прозрачно-убойного самогона лимонные корки плавают чуть ниже середины.
Мы пьём, закусываем и слушаем рассказы морехода Кубы.
Как один раз он не успел из отпуска к отходу своего судна в море и его на месяц приписали к самоходной барже, пока подвернётся подходящий корабль.
Экипаж состоял из него одного, но он строго хранил морские традиции; громко кричал сам себе с мостика баржи, стоявшей у дальнего причала в устье реки:
– Отдать швартовые!
Затем перебегал с мостика на нос и отвечал на команду:
– Есть отдать швартовые!
Перепрыгивал на причал и отвязывал канат, а потом заскакивал обратно – скомандовать «малый назад!» и выполнить команду.
Молодец! Это по-нашенски! Выпьем!
А в заграничных портах есть специальные дома отдыха моряков. Оборудованы как люкс-отель.
Ресторан, номера, бассейн.
Наши как нырнут в бассейн сразу вокруг каждого малиновое пятно. Там заграницей что-то в воду добавляют и от мочи та враз малиновой стаёт. Ну, а у наших же привычка…
Вобщем, они там спускают всю воду из бассейна и наполняют заново, и немцы часа полтора сидят за столиками над своим пивом и ждут.
– Русише швайнен!
Сами они свиньи. Фашистюги недорезанные! Выпьем!
В Гонконге, не то Таиланде, наши пришвартовались, сходили в город, идут обратно по пирсу.
А там бригада ихних грузчиков – щуплые все такие, живут же на одном рисе и морепродуктах.
Наш боцман – богатырь, два метра ростом – одного взял за шкирки, от земли поднял.
– Эх, браток! Так вот всю жизнь и маешься, да? Тоска!
Поставил обратно и дальше пошёл.
Так этот жёлтый не понял братской солидарности и не оценил славянскую широту души. Наперёд забежал, подпрыгнул – «йа!» – и боцмана, в натуре, пяткой в нос.