А ты гори, звезда
Шрифт:
Дубровинский переступил с ноги на ногу, чувствуя в них болезненную тяжесть, словно бы от повисших, гремящих кандалов. Вероятно, вот такие мысленные кандалы порой еще сковывают Анину душу, когда ведешь с ней разговоры о партийных делах. Революционер, закованный в цепи, остается революционером, но шагать ему трудно, трудно идти вперед. Анну, так уж сложилось, окружают меньшевики, ликвидаторы. Она непременно вырвется из-под их недоброго влияния, станет прежней единомышленницей, — так, только так! — но на это потребуется время… Прав, утверждая это, Владимир Ильич…
Надзиратель хриповатым баском объявил: «Свидания окончены!» — и стражники стали отгонять от барьера с одной его стороны арестантов, с другой — посетителей.
С еще большей силой взметнулись прощальные возгласы — все
Дубровинский стоял, вцепившись руками в кромку барьера, то же делала Анна, — до них еще не добрались стражники, в бока толкали отступающие к выходу люди, сказать что-либо связное было уже невозможно. Они лишь громко повторяли имена друг друга и друг друга подбадривали кивками головы. Таля испуганно закусила губу и всем телом прижималась к матери.
В эту минуту, неведомо как пробившись сквозь охрану, перед барьером возникла Александра Романовна с Верочкой на руках. Ее настиг стражник, потянул за плечо.
— Мадам, не безобразничайте!
Она, несмотря на свою полноту, легко увернулась, одарила стражника счастливой улыбкой.
— Да я совсем даже не на минуту, я на одну полминуты всего! Вы, господин старший, в детстве всегда говорили милым родителям своим «до свидания». Девочка еще не успела это сказать отцу. Скажет сейчас — и мы удалимся.
Вера потерянно вскрикнула:
— Папочка, не уезжай! Останься навсегда с нами!
И обхватила тонкими ручонками Александру Романовну за шею, судорожно забилась в горьком-горьком плаче.
— Ося, послушай, что тебе велит тетя Саша, — успела сказать Александра Романовна, — не верь пословице: держи голову в холоде, а ноги в тепле. В этой самой Сибири держи в тепле и ноги и голову. Мы уходим, господин старший, уходим.
— Ося, я жду тебя! Жду!
— Аня, тетя Саша, малышки мои, прощайте! — крикнул им вслед Дубровинский.
И сам не знал, почему у него вырвалось это обжигающее какой-то безнадежностью слово «прощайте».
Он шел по длинному, узкому коридору, от стен которого веяло холодом, пахло сырой известкой, и все думал об этом, неладно сказанном слове. Разве он хочет, разве он склонен покориться судьбе? Разве напугают его тоскливое одиночество долгой ссылки и сибирские морозы, о которых ходят жуткие легенды? Разве над сибирской тайгой не то же голубое небо днем и не те же яркие звезды ночью?
Люди есть всюду, и он будет среди людей. Новая ссылка, тяжелая ссылка — это не значит, что борьба закончена. Те дороги, которые ведут в «Туруханку», ведут и из нее. Тетя Саша сказала: «Держи в тепле и ноги и голову». Милая тетя Саша, в тепле надо еще держать и душу свою. Вот если она остынет, если она…
Завтра начинается путь, как свидетельствуют учебники географии, длиною в шесть тысяч верст.
А не по учебникам? По этапу?
3
Окованные стальными подрезами полозья визжали особенно пронзительно, когда на дороге попадались глубокие выбоины и кони, хрипя от натуги, вытягивали тяжелые сани наверх. Весь Енисей от берега до берега и сколько хватало взгляда вдаль был всторошен и переметен плотными сугробами с крутыми завитками по самому их гребешку. Серый морозный чад низко нависал над рекой, и сквозь него не пробивалось солнце, едва-едва обозначенное мутным пятном над самым горизонтом.
Дорога — таково их извечное свойство — змеилась, вилась среди ледяных глыб и завалов и приближалась поочередно то к одному, то к другому берегу. Левый берег пологий, поросший мелким густым тальником, чуть подалее от реки переходил в открытую тундру, и оттуда тянуло жесточайшим холодом, возницы ежились, кутались в оленьи дохи и прикрывали носы стоячими воротниками. Близ правого берега, крутыми, скалистыми обрывами подступавшего к Енисею, казалось немного теплее, но это скорее всего лишь
потому, что высокие берега чем-то напоминали стены дома, а когда мороз палит за пятьдесят, разница в два-три градуса уже никакого значения не имеет.Этапный обоз был невелик, менее десятка подвод. Незадолго перед этим над всей северной тайгой целую неделю бушевала пурга. Она забила, перемела дороги невообразимыми толщами сыпучего снега, и теперь возница на передней подводе местами отыскивал проезд совсем наугад. Останавливал заиндевелого коня, тяжело носящего боками, поднимался на ноги в головках и подолгу соображал, куда повернуть, чтобы окончательно не сбиться со следа.
А дни были короткими, всего четыре-пять часов от зари до зари, остальное время — глубокая черная ночь и жгучие, без света, звезды. Чем дальше уходил обоз от Красноярска, потом от Енисейска — хотя и небольшого, но все же города, — тем реже становились селения. Они тут уже назывались не деревнями, а станками. Если шли казенные, почтовые обозы, на этих станках менялись лошади, а ехал кто-то на собственных запряжках — здесь можно было пожить несколько дней, дать отдых и себе и коням, подкормить их, переждать самую худую погоду.
Тут никто никуда не спешил, разве промчится по неотложному делу начальство в легкой кошеве, на паре рысаков, запряженных цугом, потому что рядом по узкой канаве-дороге лошадям бежать невозможно. И время пути здесь определялось не днями, а верстами, которые тоже высчитывались лишь приблизительно.
Пословица «Поспешишь — людей насмешишь» здесь звучала иначе: «Поспешишь — да в дороге и сгинешь». По наезженному следу можно пуститься и в ночь, ежели она тихая и ежели от станка до станка кони дойдут без кормежки. А если верховая метель или даже злая поземка, выщербляющая, словно шрапнелью, дыбом стоящие льдины, и между станками семьдесят верст, да еще с гаком? И негде притулиться в затишье, развести костер, оттаять калачи и согреть чаю, негде — на реке! — добыть ведро воды, чтобы напоить коней. Попробуй, когда пурга валит с ног, прорубить трехаршинный лед…
Дубровинский совершенно потерял счет времени. Он знал и помнил, что из московской пересыльной тюрьмы его вместе с другими, назначенными к высылке в Сибирь, отвели на товарную станцию, где приготовлен был арестантский вагон, пятого ноября. Он помнил и знал, что в красноярскую пересыльную тюрьму их этап, много раз переформированный в пути, прибыл ровно через месяц. В тесно набитой камере встретил он там и новый, тысяча девятьсот одиннадцатый год. Двадцать четвертого января, после недельного «отдыха» и осмотра в енисейской пересыльной тюрьме, обоз двинулся дальше на север, чтобы одолеть оставшиеся до назначенного места ссылки последние тысячу двести верст сверх пройденных уже четырехсот. Был ли конец февраля или уже начался март, он толком не знал и как-то быстро покорился этому.
Спросил возницу, спросил конвоира, сопровождавшего обоз. Один сказал: «Кажись, середа». Другой поправил: «Пятница». И оба уставились на Дубровинского: «Какая тебе разница?»
А действительно, какая разница? Лежи и лежи, зарывшись в солому на визжащих по снегу санях. Думай, спи, если спится, а защиплет пальцы ног, срывайся скорее и, пока не задохнешься, беги за санями вприпрыжку, не то отморозишь. Оттереть ноги под открытым небом ведь не удастся.
На ночевках собирались все вместе в одну избу — возницы, ссыльные, конвоиры — и тут, у пышущих жаром железных печей, прогретые чаем из брусничных листьев и какой-нибудь крепкой похлебкой, завязывали общий разговор. Политическим стесняться было некого и нечего. Рассказывай что угодно, затевай любые споры, призывай к свержению самодержавия, угрожай ему новыми близкими восстаниями — конвоиры все это пропускали мимо ушей. Их обязанностью было только доставить политиков в сохранности к месту ссылки. Они знали: вот за эти споры да разговоры и поехали люди в далекую «Туруханку». Ну, и пусть говорят, отводят душеньку, все одно все их слова здесь, будто дятел носом по сухостоине — постучит и полетит дальше, а тайга как была тайгой, так и останется. Знали и ссыльные: за любые речи дальше «Туруханки» их уже не загонят. Некуда. Возниц же интересовало одно: обиходить коней и самим поесть поплотней да выспаться.