Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Постепенно малыш стал узнавать его голос. Теперь он улыбался, лепетал, плакал, вел себя как младенец, а его тело продолжало расти. Поскольку он все время лежал и не жевал, у него запало нёбо. Из-за этого лицо вытянулось, а глаза стали еще больше. Старший долго старался поймать взгляд малыша; казалось, что зрачки того танцуют. Старший никогда не думал о других детях, которые в этом возрасте уже хорошо развивались. Он ни с кем не сравнивал малыша. Не столько из защитного рефлекса, сколько от полного, абсолютного счастья, настолько удивительного, что норма казалась ему чем-то слишком пресным. Поэтому он потерял интерес к норме. Малыша устраивали на диване, подперев его голову подушкой. Этого было достаточно, чтобы сделать ребенка счастливым.

Но малыш слышал. Благодаря общению с ним старший осознал, что такое безвременье, отсутствие движения вперед. Он погрузился в малыша, а тот — в старшего брата, они чувствовали мир (шорох вдалеке, прохладу, шелест тополя, чьи листочки шевелил ветер, и минуты наполнялись волнением или радостью). То был язык чувств, учение о бесконечно малом, наука о тишине, то, чему не учили больше нигде. Необычному ребенку нужны необычные знания, думал старший. Это существо никогда ничему не научится, но, по сути, именно он, малыш, учил других. Семья купила птичку, чтобы малыш мог слышать ее щебетание. В семье вошло в привычку включать радио. Громко говорить. Открывать окна. Впускать звуки горы, чтобы малыш не чувствовал себя одиноким. В доме звучали водопад, овечьи колокольчики, блеяние, лай собак, крики птиц, гром и треск цикад. Старший перестал задерживаться после школы. Он бежал к автобусу. В голове крутились мысли, не имеющие никакого отношения к этому месту. Осталось ли еще щелочное мыло для ванны, солевой раствор, морковь для пюре? Высохла ли сиреневая пижамка? Он не ходил в гости к приятелям. Не засматривался на девчонок, не слушал музыку. У него было много дел.

Малышу исполнилось четыре года. Его стало тяжелее носить на руках — он рос. Его одевали в пижаму, похожую на спортивный костюм, самую

теплую, потому что он мерз, поскольку совсем не шевелился. Его нужно было часто двигать, иначе кожа у него воспалялась. Из-за постоянного лежачего положения у него были вывихнуты бедра. Это не причиняло ему боли, но он постоянно держал ножки согнутыми. Они были тонкими, почти такими же бледными, как лицо. Старший часто растирал малышу ноги миндальным маслом. Потому что решил, что малышу нужны прикосновения. Он осторожно разжимал маленькие, все еще закрытые ладошки, чтобы положить их на какую-нибудь поверхность. Из школы он притащил войлок. С гор — небольшие ветви дуба. Он гладил ладошки малыша веточкой мяты, катал по пальчикам лесные орехи, всегда разговаривал с малышом. В дождливые дни он открывал окно и высовывал ручку брата, чтобы тот мог почувствовать капли. Или осторожно дул ему на ротик. Часто происходило чудо. Рот малыша растягивался в широкую улыбку, ребенок восхищенно урчал. Это было замечательно, немного глупо, конечно; потом наступала тишина, а затем малыш снова урчал, чуть громче, чуть напряженнее, и это была настоящая песня, говорил себе старший. Он не думал (как его родители по ночам), каким был бы голос малыша, если бы он мог говорить, каким был бы его характер — игривым или сдержанным, стал бы малыш домашним или шумным, какими были бы его глаза, если бы он мог видеть. Старший принимал малыша таким, какой он есть.

Однажды днем в апреле, во время пасхальных каникул, он воспользовался тем, что родители собирались в магазин, и решил взять малыша с собой в парк. Тот, что на окраине города, с каруселями и качелями. Родители с беспокойством кивнули, пообещали справиться как можно быстрее, а затем уехали в продуктовый. Старший вынул малыша из специального автомобильного кресла. Теперь это превратилось в целое искусство. Таз малыша нужно было поддерживать предплечьем, а затылок — ладонью. Старший почувствовал, как малыш дышит ему в шею. Малыш изрядно прибавил в весе. Издалека он был похож на потерявшего сознание обычного ребенка. Старший перешел дорогу, вошел в парк и осторожно положил малыша на лужайку. Лег на спину рядом с братом и тихим голосом стал описывать ему окружающий их пейзаж. Крики из песочницы, скрип каруселек, отдаленное эхо рынка окутали их звуковой пеленой. Старший болтал и иногда целовал малышу ручки. Следил, чтобы того не беспокоили мухи. Он боялся, что насекомое попадет малышу в рот (тот дышал с полуоткрытым ртом из-за запавшего нёба). Внезапно какая то тень закрыла солнце. Старший услышал голос: «Мой мальчик, прости, что вмешиваюсь. Мне тебя жаль. Но послушай. Зачем оставлять дома этих уродцев? Чтобы заработать больше денег?» То говорила мать семейства, с самыми благими намерениями, которыми выложена дорога в ад. Старший приподнялся. Женщина была не из их деревни. Она не казалась злой. «Но, мадам, он мой брат», — ответил он. Дама кашлянула, смутившись. Отвернулась и стала звать своих детей. Старший не испытывал ни грусти, ни гнева. Он не думал, что женщина специально это сказала. Она ничего не понимала, вот и все. И малыш имел право на свою долю счастья. Позже старший будет испытывать неловкость от пристальных взглядов на переносное кресло, чувство стыда, которое он будет переживать как предательство по отношению к брату. Между братом и всеми другими детьми проляжет глубочайшая пропасть, ведь остальные так нормальны. Другими детьми станут гордиться родители и родственники, другие дети бегают и шумят, излучают жизнь, игнорируют аморфное тело и запавшее нёбо, выпрыгивают из машин сами; они будут печалиться из-за плохой отметки в школе, улыбаться добро или жалостливо, а жалость была старшему отвратительна. Из-за всего этого старший постоянно будет чувствовать себя одиноким. Поэтому он выберет горы: потому что горы никого не осуждают, горы принимают и здоровых, и больных. Если уж и бежать, то только туда. Горы заставляют задуматься о жизни, о ее сути. В то же время старший знал, что ему придется иметь дело с людьми, потому что именно из них состояла реальная жизнь. Не следует отрезать себя от мира. Старший шел к людям, как на водопой, чтобы удалить жажду нормальности. День рождения, соревнования по стрельбе из лука, ужин с друзьями родителей, поход в супермаркет — все это показывало старшему, что другие люди помогают жить, что они есть и пульсируют, как огромное сердце. В очереди в магазине, в школьной столовой, у порога дома приятелей, украшенного воздушными шарами, старший мог притвориться, что он такой же, как все. Поскольку тележка была полна подгузников, всяких тюбиков и миндального детского масла, можно было притвориться, что дома маленький ребенок. На вопрос друзей: «Сколько у тебя братьев и сестер?» — он отвечал: «Двое». На вопрос: «В каком классе они учатся?» — он научился врать. Ему было стыдно, что приходится хитрить. Он хотел бы иметь возможность сказать: «Двое, один из них инвалид», мечтал, чтобы дальше разговор был обычным, как будто иметь брата-инвалида совершенно нормально. Вместо этого он чувствовал себя виноватым. Например, когда появился, как всегда из ниоткуда, ярко раскрашенный фургон, из которого постоянно орала музыка, — он каждое лето приезжал в долину. С каштановыми пончиками на продажу. Двоюродные братья высматривали фургон, взрослые выходили из домов с кошельками в руках. Пончики разлетались, и дети сразу же просили добавки. Старший услышал музыку, когда собирал яблоки в саду у реки. Плоды были несъедобны, полны червей или поклеваны птицами, но это не имело значения. Он принес ребенка и его кресло в этот фруктовый сад, чтобы малыш узнал, каковы яблочки на ощупь. Ему нравилось это прохладное место, оно находилось сразу за мостом, здесь было много деревьев с шероховатой корой. Поскольку сад находился на склоне, водители не могли видеть его с дороги. Когда шум двигателя приблизился, старший поднял голову. Фургон проехал, и почти сразу же за ним появился рой двоюродных братьев. Что делать? Остаться в саду и лишиться пончиков? Немыслимо. Пойти к фургону с малышом? Конечно нет. Поэтому, не задумываясь, он стряхнул яблоки с полотенца, на которое их складывал, и накрыл им малыша. Потом взбежал по склону, добрался до дороги, до моста и, не оглядываясь, ринулся к фургончику. Стал толкаться среди гомонящих кузенов, помог сестре вынуть из обертки пончик. Он улыбался, как и остальные ребята. И не осмеливался смотреть в сторону сада. На вкус пончик был как бумага. Когда фургон выехал на узкую дорогу, старший незаметно выскользнул из толпы. Он чуть не скатился с горки, когда бежал к саду. Увидел траву, пляшущие тени от веток, кресло, затем белое полотенце, растрепанные каштановые волосы, два маленьких сжатых кулачка; яблоки валялись на земле. Малыш не плакал, его занимала новая для него мягкая материя, которой его накрыли. Голова была повернула набок, чтобы он мог дышать. Старший опустился на колени, его горло сжалось. Он откинул полотенце. Осторожно выпрямился. Прижался щекой к щеке малыша и несколько раз прошептал «прости». Малыш не издал ни звука, моргнул, ему мешали теплые соленые капли, упавшие ему на лицо.

До момента, пока в парке к нему не подошла мать семейства, он не знал о том, что люди могут навредить, что они глупы и злы. Он не обращал внимания на проезжающие машины. Ему было все равно. Он должен был делать то же, что и гора: защищать. Он постоянно чувствовал беспокойство. Трогал ручки малыша, чтобы проверить температуру, поправлял шарф сестре, запрещал ей приближаться к маленьким нервным овцам, которые плотными рядами шли по дороге. Однажды она вернулась домой с раненой соней, и он сказал ей бросить грызуна в воду. Он слишком опекал сестру, и, когда он вырастет, именно из-за этого не захочет иметь собственных детей. Если вы вздрагиваете от малейшего шума, если вы боитесь худшего, вам сложно успокоить других. Такова цена собственного спокойствия, думал старший. Это была его миссия, такая же важная, как поиск охристых прожилок в камнях. Когда срубили огромный кедр возле мельницы, родители позвали детей, чтобы те посмотрели на это зрелище. Их нигде не было. Старший, боясь, что какая-нибудь ветка может поцарапать сестру, увел ее подальше в горы собирать дикую спаржу. Они провели утро, склонившись над землей и наблюдая за колючками. Его наказали, но он отнесся к этому спокойно, потому что все равно не смог бы поступить иначе. Рубить кедр было опасно, и он должен был охранять сестру. Что тут думать? Ведь счастье может так быстро закончиться. Ведь можно лишиться детства, лишиться тела, и родители будут страдать. Однажды учитель спросил его, кем он хочет стать, и мальчик ответил: «Старшим братом».

Его сестра росла беззаботной. Она была приятной и симпатичной. Иногда она переодевала малыша, играла с ним, как с живой куклой. Старшему это не нравилось. Он хмурился и смывал макияж, снимал кружевную шляпку, браслеты. Но на сестру не сердился. Ему была приятна ее живость, и малышу это шло на пользу, он переставал быть похожим на лежачего старичка. Сестра приносила старшему брату радость, которой ему так не хватало. Младшая, похоже, не очень понимала ситуацию. Она постоянно задавала вопросы, закатывала истерики, что-то воображала. Она все еще была ребенком. Он завидовал этой милой невинности. Как-то из соседней деревни к ним во двор пришла поиграть одна девчонка. Она кивнула на старшего и спросила у сестры, есть ли у нее еще братья или сестры. Та ответила отрицательно.

Однажды из яслей, где присматривали за малышом в течение дня, сообщили родителям, что больше не могут этого делать. Ясли находились на въезде в город, туда обычно отдавали детей из неблагополучных семей или тех, кого должны были поместить в приемные семьи, иногда ребята были с небольшими физическими недостатками, но не такими, как у малыша. У персонала не имелось необходимого оборудования, не говоря уже о специальной подготовке. Кроме того, в последнее время малыша била нервная дрожь. Он быстро моргал, судорожно двигал ручками. Небольшие эпилептические припадки, о которых когда-то предупреждал врач, не были болезненными, их можно было снять с помощью капель ривотрила, но они пугали. Малыш также плохо глотал, давился, и нянечки, панически боявшиеся его кашля, чувствовали

себя беспомощными. А вдруг грипп? Такой хрупкий малыш сразу умрет. Малыша надо было куда-то пристраивать. Были ли какие-то организации, заведения, специальные школы? Очень мало. Страна нуждалась в сильных, работящих людях. Слабым места не оставалось. Для них мало что было предусмотрено. Школы закрывали перед ними двери, транспорт не был оборудован, дороги казались непроходимыми. Страна не знала, что для некоторых людей лестница или ступеньки превращаются в горную дорогу, в земляной вал или в пропасть. Что уж говорить о каких-то специальных заведениях… Через открытую дверь во двор до нас, камней, доносились обрывки разговоров, вопросы. На протяжении многих лет мы наблюдали, как люди оказывались совсем одни. Ибо родители и были одни. У них вошло в привычку ездить в город в администрацию. Мы видели, как они уходили рано утром, направлялись к небольшой парковке и садились в машину. Они брали пару бутербродов, бутылку воды. Так они могли отсутствовать целыми днями. Сидеть на приеме в мэрии, социальных службах, органах, якобы занимающихся помощью таким семьям, министерствах; но там только множили трудности. Их путь был ледяным, нечеловеческим, утыканным аббревиатурами: MDPH, ITEP, IME, IEM, CDAPH. В зависимости от ситуации те, кто принимал родителей, были чересчур суетливы или же невозмутимы до отвращения. Вечером родители тихо обсуждали прошедший день. Они должны были соблюдать безумные правила. Они входили в серые комнаты, где сидело жюри, и ожидали решения о том, будут ли они иметь право на какое-либо пособие, помощь, диагноз, место в больнице. Они должны были доказать, что с момента рождения ребенка их жизнь изменилась; они также должны были доказать, что их ребенок был не таким, как все: предоставить медицинские справки, подшитые в папку нейропсихометрические обследования, и теперь эта папка представляла для них ценность большую, чем кошелек. Их также просили составить планы на жизнь. Какие планы, если прошлая жизнь закончилась? Родители сталкивались с другими семьями, потерявшими всякую надежду, — людям не хватало денег, потому что помощь приходила с опозданием; с семьями, где никто ничего уже не понимал, потому что их дело где-нибудь зависало, и в случае переезда им приходилось начинать все сначала. Оказалось, что каждые три года нужно доказывать, что ребенок по-прежнему является инвалидом («Вы что, думаете, за три года у него отросли ноги?» — кричала чья-то мать). Они слышали, как одна пара чуть не сошла с ума, потому что, видимо, их ребенок был недостаточно «полноценен» для получения помощи, но слишком «полноценен», чтобы надеяться на включение в лечебную программу. Мать перестала работать, чтобы заботиться о малыше, поскольку никто другой о нем не заботился. Родители оказались в «серой зоне», населенной людьми, которым никто не помогает, у которых нет больше ни планов, ни друзей. Они узнали, что психическое заболевание, невидимое увечье, создает дополнительные трудности: «То есть моя дочь должна быть как-то физически изуродована, чтобы вы хоть что-то для нее сделали?» — шипел чей-то отец в регистратуре медико-социального центра, открытого только утром. Не раз старший видел, как его измученные родители вставали рано, приходили домой разбитыми, заполняли бумаги, подшивали их в папку, стояли в очередях, бегали за справками, бросали трубку, оспаривали дату или ложные данные; фактически превращались в попрошаек, думал он, и в нем зарождалась ярая ненависть к администрации. Это было единственное негативное чувство, которое укоренилось в нем навсегда до такой степени, что, став взрослым, он не мог подойти ни к одному окошку, что-либо подписать, заполнить какой-нибудь бланк. Он не продлевал кредитные карты и подписки, предпочитая платить штрафы и пени, лишь бы не иметь дела с бюрократией. Он никогда в жизни не подавал документы на визу, не заходил в нотариальную контору или суд, не покупал машину или квартиру. Никто никогда не понимал почему, кроме сестры, которая знала, как обратиться в налоговые органы, чтобы ему отменили какой-нибудь налог, как поменять телефонный тариф или оплатить медицинскую страховку. Единственным исключением было продление удостоверения личности, для чего было необходимо личное присутствие старшего брата. Младшая записывалась на прием, собирала нужные бумаги и сопровождала брата, не осмеливаясь даже с ним заговорить, потому что тот сидел на пластиковом стуле с абсолютно прямой вспотевшей спиной.

В конце концов совершенно расстроенные родители поменяли тактику. Они стали искать более конкретные, более дорогие решения. Они даже рассматривали возможность увезти малыша за границу, в страну, где таких детей не считают ненужной обузой. Но так и не решились, потому что сама мысль о том, что малыш будет далеко от них, была им невыносима. Ночью во дворе мать вытирала слезы и курила. Отец наливал ей очередную чашку успокаивающего травяного чая, но спохватывался и уходил за бутылкой вина.

Они узнали, что есть одно место. Дом, расположенный за сотни километров от их деревни, Г-образный, стоит на лугу, там полно таких же детей, как и их малыш, и за ними ухаживают монахини. Где жили сами монахини, возвращались ли они домой после работы, были ли они местными жительницами? Знали ли они, что малыш постоянно мерзнет, что он чешется от шерстяной ткани, что ему нравится морковное пюре, что он любит гладить траву и что, если хлопнет дверь, он вздрагивает? Смогут ли они справиться с приступом, могут ли помочь, если малыш подавится, смогут ли снять воспаление век, от которого малыш все чаще страдал? Старший так и не получил ответа. Он сразу возненавидел плоский, без единого камня пейзаж, мягкий климат. Он считал стены вокруг дома и сада идиотскими. Как будто малыш может убежать, думал он. Миновав синие ворота, машина покатилась по гравию, который слишком громко скрипел. Дом был низким, с черепичной крышей и белым фасадом, и на секунду старшего охватила ностальгия по стенам песочного цвета в его краю, особого оттенка сланца, смешанного с известью. Он вдруг представил, как разворачивается, выхватывает малыша из автокресла и бежит по лугу, держа руку на шее брата. Погрузившись в эти мысли, он не ответил на приветствие дам в белых чепцах. Из машины он не вышел. Отказался посмотреть заведение, отказался прощаться с малышом. Он сосредоточился на звуках, как научил его младший брат. На дребезжании багажника, на глухом стуке сумок (положили ли туда его любимую сиреневую пижамку? А камешек из реки, ветку, что-нибудь, что напомнило бы малышу о горах?), на звуках шагов по дорожке, скрипе калитки, тишине, трели птиц… Какие тут птицы? Опять шаги, вот хлопнула дверь, захрипел мотор. Он навсегда запомнил этот луг, а потом вернулся к реальности. Его отец отпустил пару шуток о монахинях, потом позвонили двоюродные братья и посмеялись над тем, что им пришлось «иметь дело с папистами». Но все испытали облегчение, что малыша поместили именно сюда. Все, кроме старшего брата.

Старший хандрил. Он не прикасался к диванным подушкам, которые еще хранили след малыша. К реке не ходил. Не составлял списки, изменил свой утренний распорядок. Не торопился домой после школы, поскольку никому больше не нужны были ни подгузники, ни морковное пюре. Подстриг волосы, начал носить очки. Стал заниматься в старших классах со всей серьезностью, на которую только может быть способен талантливый подросток. Его окружали те, кто когда-то возвел преграду между ним с малышом и всеми остальными людьми. Но с ними нужно было как-то существовать. Он знал это. Он общался столько, сколько было необходимо для социализации, но дружбы и привязанностей не заводил. Особняком не держался, всегда находил, с кем пообедать в столовой, бывал в гостях. Он был по природе одинок, но в одиночестве не оставался. Он постоянно себя контролировал. По утрам плакал, потому что, как только открывал глаза, слышал сначала шум реки, а в следующую секунду понимал, что в двух шагах от его комнаты стоит пустая кроватка. И сердце у него каменело, он чувствовал, как оно физически уменьшается, становится тяжелым, а потом взрывается мелкими осколками, которые впиваются в новый день. Он дотрагивался до груди и каждый раз удивлялся, что у него не пошла кровь. Тяжело дышал, садился, сгорбившись, на край кровати, опустив ноги на холодные плитки пола. Собирал волю в кулак и вставал, шел мимо детской комнаты, заглядывал в пустую ванную. На краю раковины стояла бутылочка с миндальным маслом. Он постоянно чувствовал, что малыша нет. Это было самым трудным. Больше не прикасаться к нежной бледной коже, не тереться о щеку малыша, не чувствовать его запах, не гладить волосы, не видеть темных глаз. Не приподнимать его, не касаться, не прижимать к груди, не чувствовать дыхание на шее. Жить без цветочного аромата крема. Без этой умиротворяющей неподвижности, без мягкости, без огромной нежности, которая помогала старшему жить. Кроме того, он постоянно думал о том, хорошо ли сейчас за малышом смотрят. Он страшно боялся, что брату холодно. Что в тот самый момент, когда он, старший, занимался, ехал в автобусе, собирал первые плоды инжира, малыш замерзал. Старшего терзало это постоянное параллельное существование. А еще страх, что за малышом не уследят. Поэтому он часто ходил в сад, где когда-то накрыл брата полотенцем, и смотрел на валяющиеся на земле яблоки. Он знал, что ходить сюда бессмысленно, что это лишь воспоминания, но ничего не мог с собой поделать. Так его сердце успокаивалось, так он старался не сойти с ума и на свой манер проводил время с малышом.

Однажды родители взяли его на свадьбу двоюродного брата. Он не любил толпу, ему не нравилось быть красиво одетым и вежливым. Но он умел держать себя в руках, а его родители выглядели счастливыми. Мать сделала укладку, отец склонился к жене, и она улыбалась. Старший сидел за круглым столом, поставленным на траву, смотрел на горы и думал о том, что сейчас у него передышка. Для таких, как он, праздники и были передышкой. Он поискал глазами сестру, увидел ее среди ребят, которые крутились на турнике между двумя деревьями, и вдруг услышал одну фразу, что-то вроде: «Любить — это не значит смотреть друг на друга, любить — значит смотреть вместе в одном направлении»[1]. Так сказал в микрофон свидетель. Эта фраза неизбежно звучала в каждой свадебной речи; она принадлежит вроде как Сент-Экзюпери, но старшему показалась идиотской и даже отвратительной. Подходящей для группы людей, но никак не для двоих. Как странен мир, где любовь рассматривается как цель, и до чего же жаль, что никто не понимает: любовь — это значит утонуть в глазах другого человека, даже если эти глаза слепы. Он почувствовал себя одиноко. Быстро огляделся. Люди слушали речь. Он отдал бы все, чтобы малыш сейчас был с ним. Он бы положил брата на траву и посмотрел ему в глаза. Старший вспомнил, какой шок испытал, когда на уроке французского они начали проходить легенду о Тристане и Изольде. Эти двое уж точно не смотрели в одном направлении! Они слились друг с другом, чем вызвали симпатию у мальчика, предпочитавшего математику литературе. Он прекрасно понимал, что, когда любовь сильна, никаких правил не существует.

Поделиться с друзьями: