Алая буква (сборник)
Шрифт:
Пинчеоны искренне старались, не только тогда, но и в разные периоды практически всего следующего века, получить то, на что так упрямо продолжали заявлять свои права. Но с течением времени территория была частично пожалована более привилегированным людям, частично расчищена и освоена новыми поселенцами. Эти последние, заслышав о Пинчеонах, смеялись над самой мыслью о том, что человека можно наделить правом – силой лишь заплесневелых пергаментов, поблекшими подписями губернаторов и законников, давно почивших в забвении, – на земли, которые они или их отцы отвоевывали шаг за шагом своим собственным тяжким трудом. Эта неоправданная заявка, следовательно, существовала лишь в виде передающегося из поколения в поколение абсурдного заблуждения по поводу важности их семьи, крайне характерного для Пинчеонов. Самые бедные члены семейства могли благодаря этому чувствовать себя так, словно унаследовали дворянство и вскоре получат богатство принцев, способное подтвердить титул. В лучших представителях рода эта особенность проявлялась в поистине идеальной возвышенности над грубой материей жизни земной, при этом не лишая их истинно ценных качеств. У менее благородных собратьев упоминание о наследии лишь увеличивало склонность к зависимости и неповоротливости и заражало своих жертв тенью надежды избавиться от усилий в ожидании реализации их мечты. Заявление о правах уже стерлись из памяти общества, но еще годы и годы спустя Пинчеоны сверялись с древней картой полковника, на которой весь округ Уолдо был отображен в первозданной лесистой дикости. Там, где древний картограф нарисовал леса, озера и реки, они отмечали расчищенные участки,
Почти в каждом поколении, однако, случался один потомок, одаренный порцией острого ума, жесткости и той самой практической энергии, которой так отличался достойный предок. Его характер можно было проследить в той же четкости и мере, словно сам полковник, пусть и слегка измельчавший, был награжден своего рода прерывистым бессмертием на земле. В две или три эпохи, когда состояние семьи истощалось, подобное проявление наследных качеств в представителе их рода возбуждало традиционные слухи в обществе и среди своих: «Вот снова ожил старый Пинчеон! Теперь Дом с Семью Шпилями поменяет черепицу!» От отца к сыну Пинчеоны все так же наследовали странную преданность родовому поместью. Однако по тем или иным причинам и по соображениям, которые слишком плохо обоснованы, чтобы предать их бумаге, писатель искренне верит, что многие, если не большинство, владельцев этого особняка страдали от моральных сомнений в праве им обладать. С точки зрения закона право было безупречно, однако страх перед Мэттью Молом тяжкими шагами следовал из прошлого в грядущее, вызывая муки совести у Пинчеонов. Если так, то нам не остается ничего иного, как задаться жутким вопросом: не каждый ли наследник владений – знающий о плохом и не желающий исправить его, – совершал заново великий проступок своего предка, навлекая на себя те же последствия? А если предположенное нами – правда, то не искренней было бы сказать, что семейство Пинчеон унаследовало великое несчастье вместо богатства?
Мы уже намекали, что не будем отслеживать всю историю семейства Пинчеон и его непрерывной связи с Домом с Семью Шпилями; не будем также показывать, словно в волшебном фонаре, как ветшал и поддавался течению лет сам почтенный их особняк. Что же касается внутренней его жизни, то большое мутное зеркало раньше висело в одной из комнат и, по преданиям, таило в своих глубинах тени всех, кто когда-либо в нем отражался, – и самого старого полковника, и многих его правнуков; некоторых – в старинных детских платьицах, иных – в расцвете женской красоты и мужской силы или же покрытых морщинками зимней поры жизни. Знай мы секрет этого зеркала, то с удовольствием сели бы перед ним, перенося откровения на страницы книги. Но было и предание, для которого крайне сложно найти основание: о том, что наследники Мэттью Мола также обладают связью с загадкой зеркала и что каким-то волшебным образом они могут извлечь из глубин стекла все образы покойных Пинчеонов, но не такими, как видел их мир, и не в лучшие и самые счастливые их часы, но совершающими вновь и вновь какое-то грешное дело или в период самых жестоких своих страданий. Без всяких сомнений, воображение общества долго не могло отвлечься от дел старого пуританина Пинчеона и колдуна Мола, проклятье которого слетело с эшафота в людскую память и, что не менее важно, стало частью наследия Пинчеонов. Стоило одному из семьи всего лишь прочистить горло, и рядом стоящий скорее всего тут же шептал, отчасти серьезно, отчасти в шутку: «Он будет напоен кровью Мола!» Внезапная смерть Пинчеона, случившая сотню лет назад при таинственных обстоятельствах, лишь усилила общее мнение по данному вопросу. Более того, считали зловещим и мерзким то, что портрет полковника Пинчеона – согласно, как говорили, его завещанию, – так и остался висеть в комнате, где он погиб. Жесткие, неумолимые черты покойника, казалось, оказывали злобное влияние на его потомков, и столь темной была его тень, что никакие благие мысли и цели не могли расцвести у его портрета.
Внимательный ум не обманется суевериями, если мы метафорически скажем, что призрак почившего предка – и, возможно, это является частью его наказания – зачастую обречен становиться злым гением для своей семьи.
Иными словами и вкратце, Пинчеоны почти два века были подвержены внешним невзгодам куда меньше, чем большинство иных семей Новой Англии в течение того же периода времени. Обладая крайне выраженными родовыми чертами, они все же переняли и общие свойства маленького сообщества, в котором обитали: города, известного своими скромными, прямыми, порядочными и любящими свой дом жителями, симпатии которых отличались некоторой ограниченностью, но все же охватывали время от времени крайне странных людей и куда более странные обстоятельства, чем в иных краях. Во время Революции Пинчеон той эпохи принял сторону короля, стал беглецом, но был прощен и вернулся как раз вовремя, чтобы спасти Дом с Семью Шпилями от конфискации. За последние семьдесят лет самым выдающимся событием в семейной хронике Пинчеонов стала самая большая беда, которая только может постичь семью: жестокая смерть – как было решено – одного члена рода от руки другого. Определенные обстоятельства этого фатального события неизменно указывали на племянника убитого. Юношу допросили и обвинили в убийстве, но либо случайная природа доказательств, либо, возможно, неопределенные сомнения одного из обвинителей, либо – аргумент, который в республике обрел больший вес, чем когда-либо при монархии, – высокое положение и политическое влияние знакомых преступника позволили заменить смертную казнь пожизненным заключением. Говорят, что это случилось примерно за тридцать лет до начала нашего повествования. А позже пошли слухи (которым верили немногие, но которыми очень интересовались несколько человек) о том, что этот давно почивший преступник по той или иной причине был возвращен живым из могилы.
Необходимо отметить парой слов и жертву того почти позабытого убийства. Он был старым холостяком и обладателем большого состояния помимо дома и родового поместья, включавшего остатки старинной собственности Пинчеонов. Постоянно пребывая в эксцентричном или меланхоличном расположении духа и много времени проводя за изучением старых записей и прослушиванием семейных легенд, он, по свидетельствам очевидцев, пришел к заключению, что Мэттью Мола, колдуна, совершенно несправедливо лишили владений и жизни. А раз уж он, старый холостяк, оказался владельцем нечестно нажитого участка земли – запятнанного старой, глубоко въевшейся кровью, которую все еще может учуять совесть, – возник вопрос, не нужно ли ему, пусть даже с сильным запозданием, возместить Молам нанесенные убытки. Для человека, настолько живущего в прошлом и так мало в настоящем, как этот одинокий старый холостяк, любящий древности, полтора века не казались таким уж значительным периодом, чтоб помешать исправлению причиненного зла. Те, кто лучше всего его знал, искренне верили, что старик действительно решился на крайне эксцентричный шаг – отдать Дом с Семью Шпилями потомку Мэттью Мола, к невыразимому ужасу собственных родственников, заподозривших в старике эту решимость. Их усилия возымели свой эффект, и старик на время забыл о своем решении, но все боялись, что после смерти, в своем завещании он выполнит обещание, которому так успешно мешали при его жизни. Но не бывает человеческого поступка более редкого, несмотря на все несправедливости и провокации, чем лишение собственных родственников наследства. Люди могут любить других куда сильней, чем почитать родственников, – к последним они могут питать отвращение вплоть до ненависти, – и все же на пороге смерти оживает сильнейшее ощущение родства, которое заставляет завещателя отписывать свое владение следующему в роду, согласно привычке столь древней, что она кажется ровесницей самой природы. Во всех Пинчеонах это чувство жило почти с одержимой силой. Честность старого холостяка была не в силах одолеть традиции, и, соответственно, после его смерти семейный дом и большая часть богатств перешла во владение следующего в роду.
То был племянник, кузен несчастного юноши, которого обвинили в убийстве дяди. Новый наследник в период своего вступления в права считался
крайне безалаберным юнцом, однако после он смог превратиться в чрезвычайно респектабельного члена общества. Поистине, он воплотил больше наследных качеств и поднялся в свете гораздо выше, нежели удавалось любому из их рода со времен прародителя-пуританина. В расцвете своих сил он посвятил себя изучению закона и проявил врожденную расположенность к государственной службе, впечатленный ситуацией в давнем неправедном суде, что позволило ему получить, пусть и не самым честным путем, крайне желанное звание судьи. Позже он занялся политикой и прослужил два созыва Конгресса, став выдающейся фигурой в обеих палатах законодательных органов штата. Судья Пинчеон, без сомнения, был гордостью своего рода. Он выстроил себе усадьбу в нескольких милях от родного города и проводил б'oльшую часть времени, свободного от служения обществу, в образцовой добродетели и благочестии – так, по крайней мере, описывали его жизнь газеты накануне выборов, – как пристало христианину, доброму горожанину, садоводу и джентльмену.В свете процветания судьи поблекли все немногие оставшиеся Пичнеоны. В отношении естественного прироста его род не преуспел, скорее уж казалось, что семейство вымирает. Оставшимися живыми его представителями были, во-первых, сам судья, единственный его выживший сын, путешествующий по Европе, затем узник, упомянутый ранее, уже тридцать лет пребывающий в тюрьме, и сестра последнего, которая обитала, крайне уединенно, в Доме с Семью Шпилями, полученном в пожизненное пользование согласно воле старого холостяка. Ее считали очень бедной, но это, казалось, был ее добровольный обет, поскольку ее богатый кузен, судья, неоднократно предлагал ей все жизненные блага – и в старом доме, и в его собственном новом жилище. Последним и самым младшим представителем рода Пинчеонов была деревенская девушка семнадцати лет, дочь еще одного кузена судьи, который женился на юной женщине без рода и собственности и рано скончался в полной бедности. Его вдова недавно снова вышла замуж.
Что же касается наследников Мэттью Мола, то его род считался уже вымершим. Довольно долгий период времени после гонений на ведьм Молы продолжали жить в городе, где их прародитель встретил столь несправедливую смерть. Судя по всему, они были тихими, честными, добропорядочными людьми и не таили зла ни на отдельных людей, ни на общество, причинившее им столько горя, и, даже если у семейного камина от отцов к детям передавалась враждебность воспоминаний о судьбе колдуна и утраченном наследии, открыто и на людях Молы ни разу ее не выражали. Они вели себя так, словно забыли, что Дом с Семью Шпилями тяжело опирается на основание, когда-то по праву принадлежавшее им. Было нечто настолько массивное, стабильное и почти непреодолимо располагающее к себе во внешней демонстрации высокого положения и богатства, словно само их существование обеспечивало им все необходимые права; столь убедительна была подтасовка права, что мало кто из бедных и незнатных находил в себе моральные силы сомневаться в нем, пусть даже в глубине души. То же происходит и в наше время – при том, что множество древних предрассудков уже отброшено, а в предшествовавшие Революции дни никто не сомневался, что аристократия победит, а чернь снова будет унижена. Следовательно, Молы так или иначе хранили свое недовольство в глубинах сердца. Они в целом были крайне бедны, равны в своем плебейском происхождении и прозябании, работали с безуспешным усердием мастеровыми, нанимались на верфи, ходили в море мачтовыми матросами, жили в разных местах города, работая за аренду жилья, и заканчивали свои дни в приютах для неимущих. И наконец, долго ковыляя по краю прозрачной лужи забытья, они погрузились в последнюю обитель, которая рано или поздно ждет членов любой семьи, не важно, богатой или нищей. Спустя тридцать лет ни городские записи, ни могильный камень, ни воспоминания и знания людей не сохранили и следа потомков Мэттью Мола. Его кровь могла еще где-то существовать, но медленное ее течение, столь видимое в далеком прошлом, совершенно не нарушало границ настоящего.
Поскольку истинный род не подавал о себе вестей, Молами начали называть иных людей – не по прямой линии семьи, но больше по эффекту, который можно было скорее ощутить, нежели облечь в слова: по врожденной сдержанности. Их компаньоны или те, кто стремился стать таковыми, вскоре отмечали этот словно бы магический круг, ограждавший Молов, защиту или заклятие отстраненности, которые, вне зависимости от внешней искренности и способности к доброй дружбе, было невозможно переступить другим. То была невыразимая словами странность, которая, изолируя их от людской помощи, способствовала постоянным жизненным лишениям. Свою роль в этой отстраненности определенно сыграло их единственное наследие – чувство отвращения и суеверного ужаса, с которым горожане, даже очнувшись от безумия, продолжали относиться к памяти о тех, кого заклеймили колдунами. Рваный плащ старого Мэттью Мола упал на его детей. По слухам, все они унаследовали таинственные способности, и глаза членов их семейства, по тем же слухам, обладали странной силой. В числе прочих бесполезных владений и привилегий, которыми их награждали сплетни, была способность влиять на людские сны. Если эти слухи не врали, Пинчеоны, столь надменно прогуливающиеся по улицам родного города при свете дня, стоило им погрузиться в суматошные области сна, превращались в рабов плебеев Молов. Современная психология, возможно, низвела бы эти таинственные чары до обычной своей системы, не отрицая их как совершенную выдумку.
Еще немного описаний, посвященных современной поре особняка Пинчеонов, – и эта вступительная глава подойдет к концу. Улица, которая когда-то заканчивалась его величественными шпилями, давно перестала быть фешенебельной частью города. Пусть старое здание и было окружено менее древними обиталищами, все они были маленькими, деревянными и крайне типичными для трудолюбивой бедноты. Однако, без сомнения, история человеческого существования велась и в них, лишь без картинности, без внешних проявлений, которые могли бы привлечь к ним симпатию или воображение. Что же до старого здания, стоящего в центре нашей истории, его доски, черепица, осыпающаяся штукатурка и даже огромный составной дымоход посредине, казалось, содержали в себе самые худшие и низкие элементы бытия. Столько различного человеческого опыта дом хранил – столько страданий и столько радостей, – что сами бревна его казались скользкими, как плачущее сердце. Дом и был похож на большое человеческое сердце, он жил собственной жизнью, полный богатых и мрачных воспоминаний.
Глубокая тень второго этажа придавала дому настолько медитативный вид, что невозможно было пройти мимо него и не задуматься, сколько же секретов там скрыто, сколько поучительных историй произошло. Перед домом, на самом краю грунтовой тропинки, рос Вяз Пинчеонов, который, как и положено подобным деревьям, мог с полным правом носить название гигантского. Он был посажен праправнуком первого Пинчеона и, хоть возраст его и насчитывал уже восемьдесят лет, а то и приближался к веку, до сих сохранял силу и ширину густой кроны, которая затеняла улицу от края до края и нависала над семью шпилями, подметая крышу резными листьями. Вяз украшал старое здание, словно делая его частью самой Природы. Улица за прошедшие сорок лет стала шире, и шпиль над фронтоном теперь оказался на самой ее оси. По обе стороны тянулись изломанные остатки деревянного забора, в прорехи которого можно было увидеть заросший травой двор и, в особенности по краям здания, огромное количество лопухов с листьями длиной в два или три фута. За домом, похоже, был сад, когда-то, без сомнения, обширный, но теперь потесненный другими участками или отрезанный пристройками и домами с другой стороны улицы. Было бы ошибкой, легкой, но непростительной, забыть о зеленом мхе, который давно уже собирался вокруг окон и на склонах крыш, и о том, что читателю стоило бы направить свой взор на заросли не сорняков, но цветущих растений, которые колыхались в воздухе неподалеку от общей трубы, в углублении между двумя шпилями. Их называли Букетом Эллис. Предания гласили, что некая Эллис Пинчеон шутки ради бросала туда семена и что уличная пыль на прогнившей крыше со временем образовала своего рода грунт, в котором они расцвели, когда Эллис давно уже отдыхала в могиле. Однако цветы могли попасть туда по печальной милости матери Природы, усыновившей этот одинокий, разлагающийся, грязный и потрепанный старый дом семейства Пинчеонов, и теперь вечно возвращающееся лето изо всех сил старалось сгладить печаль старого дома своей нежной красотой.