Алба, отчинка моя…
Шрифт:
И вот сегодня, когда уже не только Кант, Аргир, Михалаки Капрару, Василий Бану, Георгий Лунгу, но даже Анна-Мария стали травою, беспокойно у меня на душе — ведь давным-давно, хоть и по неведению, но содеял я что-то неладное, и никто уже не в силах исправить… Подумал, надо поведать обо всем и взять на себя вину за те мгновения раннего июльского утра, когда рука ребенка отправила в никуда, в небытие, бесконечное и безвозвратное, пару шерстяных носков, связанных одинокой женщиной, которая ушла из жизни, так и не родив. Ведь кто такой Иммануил Кант, если не это самое НИКУДА? И в чем виновата вдова по имени Анна-Мария, у которой война отняла двух мужчин?
А ковыль… Да что ковыль! Так, трава травой…
Хотя — кто его знает… Ведь говорят же: «Хрупкие вы,
На исходе четвертого дня
(Повесть)
1
Вот уже три дня покойный Кручану лежит на столе, и сегодня четвертый день перевалил за полдень, а о похоронах что-то неслышно. Конечно, по всем христианским обрядам следовало бы предать земле тело на третьи сутки, но вчера, как на грех, приехала комиссия из района (судебно-медицинский эксперт, майор милиции и следователь прокуратуры), сделала вскрытие и увезла с собой сердце покойного. При чем тут сердце?.. Почему именно сердце и ничего больше! Но комиссия, видите ли, рассудила иначе, сунула сердце в банку и — в район, а там, говорят, еще дальше отправили, в институт головной, то есть главный, ибо покойный Кручану, а с этим никто спорить не станет, помер не своей смертью. Нет, с одной стороны, сердце его само лопнуло, но ведь, с другой, говорят, еще до того, как ему разорваться, было оно здоровее нормального раза в полтора, вот ведь в чем закавыка, а посему отложили похороны еще на денек.
Село прямо-таки стонало от сомнений и разговоров… Самые невероятные выдумки и догадки мгновенно разлетались от магалы к магале, такого уже давно не бывало… Впрочем, позвольте, ну конечно же четыре года сравнялось, как помер дед Костакел, еще и родичи его вместе с соседями, поминая на днях усопшего старика, говорили с удивлением друг другу: «Ба, да неужто же после дедушки Костакела никто не помирал в этом селе!»
Не стоит удивляться тому, как уважительно-ласково его называли, говорили и еще мягче — «дедуля», ибо все любили его уже за одно то, что он — душа голубиная — дожил до второго младенчества (девяносто три года четыре с половиной месяца — это ведь, без малого, почти что столетие), да еще столько повидал за свой долгий век (и в самом деле: был подданным двух империй, трех русских царей и румынских двух или трех королей!), и сколько войн пережил и всяких бед человеческих — уму непостижимо, однако пребывал в здравом уме и твердой памяти до последнего вздоха.
Служил он в бывшем Крестьянском банке, но деньги у него не прилипали к рукам, и потом долгое время работал кассиром в сельской промкооперации (девять лавок и шесть буфетов выручали в день немалые суммы!), и до того был всегда чист, что односельчане не хотели отпускать его на заслуженный отдых… и ладно бы, да уж больно он одряхлел за последнее время, и ноги едва носили его в районный банк и обратно, а как-то, подводя годовой баланс, он расплакался: «Отпустите вы меня, добрые люди!..»
Потребители согласились не сразу: «Да мы отпустим тебя, но останься, пожалуйста, хотя бы в ревизионной комиссии, как-никак и здесь нужен хозяйский глаз, а уж как все мы тебя уважаем, про то и говорить нечего…»
Старик был польщен и опять прослезился.
«Значит, опять цифры, добрые люди! Куда вы меня посылаете? У вас на уме одни только цифры, дорогие односельчане, а я никак не могу… Боюсь! Эти цифры — словно демоны, честное слово. Я-то знаю, как они человека мучат!.. Худшему врагу не пожелаю. Большая совесть нужна… или чтоб
совсем ее не было!»Милый, дорогой дед! Тронутые этой исповедью, односельчане проводили его на пенсию. А старик, голубиная душа, созвал соседей, тех, что постарше, и прочел им свой «Последний завет старого банковского кассира». Вот что в нем было сказано:
«Другого никакого имущества у меня нету, а оставляю я в наследство внуку моему Аурелу этот стул с плетеной ивовой спинкой и завещаю ему, чтобы помянул меня вместе со всеми на третий день по переселении моем в горний мир и на девятый день, когда я постучусь в ворота всевышнего (сохраняем его слог из уважения к той любви, которой окружали его при жизни и после смерти все односельчане без исключения!), и прошу внука моего Аурела, чтобы отправился в монастырь Думитрана, нашел монаха Еронима, который по моей просьбе, когда мне только девяносто первый сравнялся, совершил, как у нас водится, похоронный обряд надо мной, грешным; так вот, прошу моего внука разыскать этого доброго человека, дать ему мои сбережения в количестве ста рублей и еще передать на словах, что, мол, покойный дедушка Костакел велит на эти сто рублей купить церковных свечей и зажигать их перед святыми иконами каждую пятницу, субботу и воскресенье за грехи мои тяжкие, за которые, веришь или не очень, а отвечать надобно…»
А теперь, уж так получилось, что за четыре с лишним года со дня смерти дедушки Костакела сколько ни происходило всего в нашем селе, но, к удивлению всех, никто здесь больше не умер!.. Как будто бы дедушка захватил в могилу с собой саму смерть, словно табакерку, в кармане выходного костюма…
Так ли уж это удивительно? Но вот новая смерть, через четыре с лишним года, да еще такая странная, неожиданная, шалая и бьющая по мозгам, будоражащая воображение, словно красная тряпка на палке перед носом разъяренного быка, иначе зачем комиссии из района приезжать, зачем ей сердце ушедшего? Ведь это детям не объяснишь… так в чем же дело?
Нет, что ни говори, а ненормальная это штука. Взял человек да наложил на себя руки. Взять опять же светлую кончину дедушки Костакела (может, и не следовало еще раз поминать его всуе?), да ведь как хорошо человек кончился, можно сказать, ко всеобщему облегчению и по времени — тютелька в тютельку, так что никто из родственников и соседей не видел его в кровати долгое время, никому он не досадил и никого не обеспокоил ничуть, ну и себя вполне естественным образом избавил от долгих мук, то есть и с этой кончиной все было понятно.
И смерть вроде бы горе, с одной стороны, а с другой — высшая гармония! И вот что всех поразило: за пять минут до кончины некий сосед, сидевший у изголовья дедушки, задал ему вопрос, чувствует ли он свою смерть. А тот ему отвечает, посмеиваясь: «Как сказать… Вот, бре, интересная штука! Все мне понятно. Одно удивляет. Ничего у меня не болит, и ничего мне не жаль». Ну как же не позавидовать такой доброй и разумной кончине. Впрочем, и тут без недоуменных вопросов не обошлось. Так вот, когда зазвонил колокол по покойнику, не помню уж кто возьми да и спроси:
— По ком это звонит колокол?
— И впрямь, — сказал сосед. — Если звонит, значит, все правильно. Должно быть, согласовали заранее…
— Ишь какой старик предусмотрительный…
— Скорей всего — педантичность здесь…
— Нет, что ни говори, а для нашего времени…
И еще прозвучали две-три невнятные реплики, вскоре и они растворились в шелесте кладбищенских трав.
Итак, проходит четыре с лишним года, помирает другой человек, не просто так помирает, а как бы бросая всем вызов, возвращая к прежним сомнениям и страху и словно бы перечеркивая славную кончину кассира, дедушки Костакела. Не зря село мается уже три дня, не зная, что ему говорить и думать о Георге Кручану, потому что умер здоровый мужчина, вошедший в самую пору, и после него остались жена — ни дать ни взять скифская баба на горе Роксоланы — и трое детей, старшая — невеста на выданье, и дом почти новый, и вокруг полгектара виноградника, и родни половина села, а он взял и помер…