Альбом для марок
Шрифт:
Я осознал, что живу не так, и решил начать жизнь сначала. Может быть, с этого и зародился мой всегдашний психологический пэттерн: я стараюсь. Может, это наследственное: отец мой тоже старался. У него выходило лучше.
На переломе от семилетки к десятилетке направление намечалось скорей эстетическое: быть посвободней, жить покрасивей, брать повыше.
По утрам регулярно, как на разведку, я ходил – а освоив трамвай и троллейбус, и ездил – в центр. Упорно бродил в негустых серых толпах по серым улицам, рассматривал серые и посеревшие здания. Обжил несколько главных музеев – больше других привлекал Исторический. Простаивал в Академкниге у прилавка с историей.
В достаточно дружественную среду я без
Сколько себя помню, я собирал монеты и марки. В моей новой жизни, при лучших филателистических предпосылках, выбор пал – окончательно – на нумизматику. В самом слове слышалось что-то изумительное.
Демобилизованные толкали трофейные марки кучами, коллекциями. Трофейных монет было сравнительно мало.
Сначала я собирал весь мир и окрестности. Потом, логично, только Россию – по Гилю. Вот моя тогдашняя дезидерата – что и почем я имел в виду достать и достал:
До 1 января 1950 г.
Рубли:
1 Цены после реформы 1947 года не изменились.
Откуда у меня брались деньги? Во-первых, папа верил в мою рассудительность/целесообразность приобретений и постоянно что-то подкидывал. Во-вторых, я никогда не тратился по пустякам – на мороженое, пирожки и т. д. – так что все наличные шли в дело. В-третьих, я относил к букинисту не необходимые книги, вплоть до сытинской детской энциклопедии. В-четвертых, загонял марки и неактуальные монеты.
В одно прекрасное воскресенье я пришел на Кузнецкий раньше обычного. Никого из считанных московских нумизматов еще не было, и ко мне направили мрачного мужчину в кожаном заграничном пальто. Мы удалились в привычный подъезд, и он из кисета высыпал в мои подставленные ладони несколько десятков тетрадрахм и другой крупной антики:
– Это афина, это Лисимах, это варварская царица [33] .
То ли он сказал, то ли я придумал и сам поверил, – он вроде бы получил в Восточной Пруссии особняк и выкопал на огороде коллекцию. В кисете был только обмен.
33
Точно помню: сасанидская драхма.
Говорил он с непонятным акцентом, нес явную ахинею:
– Когда нужна монета, платишь рубель в год, до две тысячи пятьсот.
За деньги он не отдавал, меняться с ним было нечем. Он торопился, никто из серьезных нумизматов не подоспел. Мрачный человек ушел и как в воду канул. Наверно, с ним что-то случилось, может быть, загремел и монеты ухнули. Иначе в коллекционерской среде рано или поздно заговорили бы о таком чрезвычайном богатстве антики [34] .
Монополистом на Кузнецком, моим ментором и поставщиком был Володька Соколов. По его словам, он кончил не то ГИТИС и пол-литинститута,
не то литинститут и пол-ГИТИСа, до войны выпустил где-то в Поволжье книжку стихов. С войны вернулся хромая, с палкой. Какое-то время инвалидам позволяли бузить, и они, качая права, косты-лями били стекла битком набитых не впускавших трамваев:34
Дочь Розанова Татьяна пишет, что ее сестра Надя в 1947 году привезла из Ленинграда и продала в частные руки одному армянину большую часть коллекции монет отца. Вдруг…
Володька был этого сорта. Как-то я встретил его на Первой Мещанской – хромая, он несся во главе небольшой орды, помахивая оцинкованным ведром.
– Володя, куда?
– За пивом!
На Кузнецком Володька поднимал палку на разгонявших мильтонов.
– Я инвалид войны!
После энного привода недели на три сменил пластинку:
– Я теперь милиционэр. Меня пригласили режиссэром в клуб милиции.
Володька принципиально нигде не работал. Каждое воскресенье он толкался на Кузнецком, по будням дежурил в Историческом музее. Музейщики ни в чем не были заинтересованы и гнали его лениво. Володька перехватывал все, что приносили с улицы. Одна скупенькая старушка пригласила его к себе; покойный муж боялся попреков и божился, что больше полтинника за монету не платит. Володьке за бесценок достался бесценный материал.
Когда у него появлялось что-нибудь для меня, он звонил и в изысканных выражениях предлагал заглянуть.
Жил он неподалеку, на Первой Мещанской, в бывших меблированных комнатах – на восьми метрах с женой, сыном, тещей и тестем. Осатанев, он самовольно вселился в уборную – тоже метров восемь (в другом конце коридора была еще одна), – отключил воду, покрыл унитаз столиком, к стене приставил кровать. Под ней коллекция – деревянный ящик с пакетиками, даже из-под презервативов.
Когда к Володьке в уборную собирались немногочисленные тогдашние нумизматы, он выставлял жену:
– Пуса, ты – блядь, и товарищи это знают. – И объяснял: – Раз в жизни мечтал культурно побыть дома, говорю: Пуса, сходи за портвейном, хочу посидеть с сыном – так она – никогда в жизни!
Сыну было три года.
К дому, Большой Екатерининской и школе я прибавил центр, Кузнецкий и Володьку, то есть стал посвободнее. Жить покрасивее было проблематично. Забрать повыше я попытался на музыке.
Ибо с лета сорок седьмого года я неожиданно полюбил музыку. Перед войной и в войну мама возила меня к Любовь Николаевне Басовой – то есть я достаточно долго учился – совершенно бесчувственно. И вдруг – трофейные фильмы с Джильи:
Ты мое счастье, Не забывай меня, Где моя дочь?С экрана пели Джильи, Ян Кипура, Тито Гобби. Каждое Божие воскресение в обед, в два пятнадцать по московскому времени я включал Телефункен: Box at the Opera.
Би-Би-Си посвящало в тайны, обыкновения и чудеса великих от Карузо до Христова.
Итальянское пение вдруг обнаружилось рядом. В сороковом году вместе с латвийской Ригой к эсэсэр отошел Александрович. Всю войну он выводил по трансляции литовскую Ай-ду-ду-ду дудале – и вот он поет, как итальянец, и по-итальянски, самые волшебные арии и неаполитанские песни.