Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Володька учился в музыкальной школе на флейте, но поразговаривать предпочитал о фортеплясах – каково концертмейстеру, что такое поймать и выжать синкопу.

Он таскал в узел редкую заграничную джазовщину – те же фокстроты и танго – и иногда на переменке запускал на всю школу – для опробования аппаратуры. Получив нагоняй за упадочную музыку, оскорблялся:

– Скоро Моцарта запретят – у него половина вещей в миноре.

Даже после поверхностных, ни к чему не располагающих бальных танцев я буквально валился с ног от напряжения. Много хуже мне приходилось на вечерах, где было настоящее испытание себя. За вечер мне обычно удавалось протанцевать с кем поприличнее два-три танго/фокстрота – потом несколько дней я избывал мерзкий мутный осадок.

Счастливое исключение

произошло на вечере в 235-й. Я пригласил совсем незнакомую, еврейского вида, в веснушках. Вдруг оказалось, что ноги танцуют, точно я великий маэстро, а говорим мы не об околошкольной ерунде, а о главном, будто сто лет знакомы. На беду срочной влюбленностью меня не пронзило, и я упустил ее – больше никогда не встречал.

В школе был немецкий. Уроки английского я брал в доме на Серединке у Ирины Антоновны. Она только что кончила ИН-ЯЗ, учила толково, разговаривала со мной разговоры, относилась с сочувствием и почти пониманием.

Она и познакомила меня со своей соседкой Танькой – скорее всего, из любопытства. Танька была тоненькая, миловидная и такая бесцветная, что без подсказки – скажем, на вечерах – я ее мог бы и не заметить.

Подсказка была, и я тут же влюбился.

В момент знакомства у меня было два билета в студию Чайковского на редкостную Богему.

С рождения готовя меня к худшему, мама прожужжала мне уши:

– Я всегда сама за себя платила. Эт’ только прости-Господи позволяют. Ты не вздумай…

Как я ни изживал из себя Большую Екатерининскую, нет-нет, да всплывало – в самых неподходящих случаях. И сейчас я был готов спросить:

– Вам кресло или откидной?

Бог не довел до срама. Услышав слово опера, Танька замотала головой.

Встречались мы редко, – на вечерах или случайно. Идя по Первой Мещанской, я неизменно ее высматривал.

Конечно, ей со мной было скучно.

На прямой вопрос об интересах она ответила: спорт.

Спокойно сказала, что книг не любит.

Про что-то отнеслась: – Это хужее.

И все же она меня не избегала и не отталкивала: то ли на всякий случай, то ли подстраховывала Ирина Антоновна.

Танька всегда обещала позвонить, и я недели, месяцы, годы умоляюще глядел на телефон в коридоре. Ожидание – вот образ моих отношений с Танькой.

Что Таньке буквально все милее меня, можно было понять – сознать, объяснить, даже утешиться.

Оскорбительна и непоправима была сама Танькина природа.

Оскорбительность/оскорбленность не убивала чувств, она растравляла их. Чувства были наивные, но нешуточные. Лет через двадцать пять забывший, невспоминавший, женатый-переженатый я увидел во сне Таньку – она поманила, и я пошел без оглядки.

От растравленных чувств я содрогался, завидев вдали на улице похожую походку. От растравленных чувств я содрогался при звуках имени, когда Лещенко пел Татьяну. Растравленность порождала отчаяние, противление, бессонницу, злобу, мечты о возмездии – и стихи.

И в один прекрасный вечер я понял, что сочинил свое главное тогдашнее стихотворение:

Разрешите на минуту оставить лоск, Позабыть уважение и еще чины. Благодарю за разрешение и скажу не зло: Вы достойны хорошей пощечины. Почему? Не удивляйтесь, ведь не золото, а медь В вашей, столь досадно милой, головке. Вы могли себе позволить, как вы смели сметь Против меня кознить уловки? Переехать меня смехом, скрипучим трамваем, Растить мне надежду, как ногти покойнику… Вы, превиаличная личность, давайте разузнаем, Кто из нас кого достоин и как. Я знаю, у вас голубые груди И пальцы прозрачными хрупкими льдинками. Опупею от эпопеи. Будет!
Хватит вздыхать перед самодельными сфинксами!
Хотите я сыграю на нервах буги-вуги? Не бойтесь, не на ваших, всего лишь на своих! Замечется под музыку в заколдованном круге Мой от неудач обезумевший стих. Я стихну и стихну – ведь каким-то хулиганам Разбрасывается чистоган ваших души и тела. Это так оскорбительно, это такая рана, Впрочем, мне до этого нет никакого дела. Мир и так бежит коломенскими верстами, а то мной Он бы попрекался ежедневно, ежечасно — Ведь в моих стихах энергии атомной Больше, чем в Америке и столь же напрасно. Счастлив никогда я не был; девочка, Вы меня очень обидели, подите прочь! Вот закончу стихотворение и, надев очки, Буду фортепьянствовать напролет всю ночь.

Перед Филиппом-Митрополитом прочел Ваде. Тот оценил:

– Это у тебя не хуже некоторых мест Облака в штанах.

(В скобках: Таньке своих стихов я не показывал.)

…Откуда-то я вернулся домой, мне сказали: звонила какая-то Таня, просит позвонить. Позвонил – нет дома. Выскочил на улицу и впервые увидел Таньку почти у наших ворот. У каких-то ее друзей собирается компания, не хватает двух парней – Вадя уже приглашен и будет.

Нас привели на второй этаж просыревшего деревянного дома на Переяславке. На протертой клеенке стола стоял казенный салат и много водки. Хозяйка и ее подруги… такие ходили на каток в неприличных трехклинках, мы таких избегали. При них были соответствующие молодые люди – шпана или что похуже. Самым старшим и страшным казался белобрысый детина в галифе, пупырчатый, как огурец. Танька, удивительным образом, не отходила от него ни на шаг, подкладывала ему на тарелку, подливала в рюмку – только что не сидела у него на коленях.

С нами никто не заговаривал, на нас не обращали внимания, разве что белобрысый детина время от времени взглядом удостоверялся, что мы на месте. Мы с Вадей сидели рядом, спиной к стене, брезгали винегретом, дотрагивались до водки и ждали, когда нас начнут бить.

Так мы досидели до достаточно позднего часа и достаточного распада в комнате. Мы выбрались в коридор, осторожно спустились по покосившейся обледенелой лестнице, единым духом промахнули Безбожный – и облегченно вздохнули в ярких огнях Первой Мещанской.

Через день-два Ирина Антоновна открыла мне, что детина в галифе – оперативник, и Танька мечтает за него замуж.

Итак, по Танькиной милости, мы с Вадей, сами того не ведая, участвовали в какой-то муровской акции.

Я вырос в одиночестве. Вадя вырос в одиночестве. Дима вырос в одиночестве. С рождения мы были лишены естественной органичной среды. Не знаю, была ли в тогдашней Москве наша среда. Даже своей компании у нас не было, и мы не могли ее образовать: Вадю и Диму связывал только я. Встречались мы, как правило, по двое на улице. У Вади я довольно часто бывал. Ходить к Диме было не принято. Что говорить о нашей капельской тесноте!

Школа кончалась. Впереди маячило студенчество. Может, оно окажется той самой необходимой средой… Рисовалась мизансцена вроде смирдинского новоселья: все сидят за большим столом, а один стоит и вроде читает стихи.

Дима собирался в архитектурный. У нас с Вадей никаких планов не было. Скорее всего, я пошел бы в университет на филологический. Но опять, по пэттерну, вмешалась случайная книга.

Аляутдинов принес на урок и дал до завтра домой Как я стал кинорежиссером. От Александрова до Ярматова все восхищались своей особенной великолепной жизнью. Душевней всех был Кулешов – такого имени я до того не встречал. Он без обиняков сообщал, что больше всего на свете любит умные машины, нашу русскую природу, охоту и зверюшек.

Поделиться с друзьями: