Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

В Нижнем Новгороде, в удельной конторе, где жил Даль, встречались чиновные люди, готовившие России целые атлантиды культуры: В. И. Даль уже тридцать лет как собирал свой знаменитый «Толковый словарь живого великорусского языка», приготовлял к выпуску «Пословицы русского народа»; П. И. Мельников занимался по службе старообрядческими делами, расколом (о чем впоследствии в 1855 году составит монументальный «Отчет о современном состоянии раскола в Нижегородской губернии»), изучая быт раскольников, исподволь копил материал для главного труда своей жизни — романов «В лесах» и «На горах». Естественно, что их занятия по изучению народного быта не могли не вызвать внимания и интереса в «Москвитянине», с которым оба были связаны. «Москвитянин» мог поздравить себя с новыми приобретениями. Успех вызвали напечатанные в 1854 году в журнале драмы «Брат и сестры», «Суд людской — не Божий» двадцатипятилетнего драматурга Алексея Антиповича Потехина, земляка Писемского и Островского, считавшего себя костромичом. Украшением журнала в том же 1854 году стали произведения С. Т. Аксакова — его рассказы об охоте, отрывок из «Семейной хроники», стихи И. С. Никитина, статьи молодого ученого,

впоследствии знаменитого собирателя русских былин и песен А. Ф. Гильфердинга и других. Однако, несмотря на присутствие в журнале незаурядных имен, подписка на него была невысокой. Если в 1850 году за первой год сотрудничества «молодой редакции» тираж возрос более чем вдвое, то уже в начале 1851 года он опять падает до прежней цифры — нет и шестисот подписчиков. Погодин недоумевал: почему так? Некоторые из читателей называли одну из причин неудачи — небрежность издания.

В обычай вошли ошибки и опечатки в журнале, которые Погодин называл «родимыми пятнышками». Поэт Полонский, стихотворение которого появилось с опечаткой в журнале, жаловался Погодину: «Что значит дрожащее сердце (!) вместо ожившее сердце? И если у меня действительно дрожащее сердце, что за диковина, что оно трепещет?» Другой автор сообщал: «Я нашел престранную опечатку: вместо с тремя жирафами сказано с тремя эпиграфами». Кстати, и первое объявление о сотрудничестве Островского как автора пьесы «Свои люди — сочтемся» не обошлось без опечатки: он был назван Н. Н. Островским (о чем потом последовала поправка). Один из приятелей дружески советовал Погодину: «У вас всегда много опечаток. Даже и другие журналы стали вам подражать в этом. Наружность Москвитянина не изящна, шрифты избитые и безобразные: вообще не худо бы вам подражать в этом случае Современнику, самому щегольскому русскому журналу».

Повторилось прежнее: Погодин стал подумывать о передаче журнала, в декабре 1853 года Катков вел переговоры с Погодиным, хотел приобрести «Москвитянин», но в январе 1854 года стало ясно, что переговоры только «истомили» Каткова и не дали результата. Погодин и на этот раз не решился расстаться со своим детищем. Конец журнала, однако, был недалек. Последние нумера были помечены. 1856 годом, и на этом «Москвитянин» закончил свое существование. Но пока последние нумера журнала с большим запозданием «доползали» до подписчика, редактор-издатель решился в июне 1857 года передать «Москвитянин» Аполлону Григорьеву. Погодин обращается в Главное управление цензуры с прошением ввиду занятости историческими трудами о позволении передать редактирование журнала «учителю 1-й Московской гимназии, коллежскому асессору Аполлону Александровичу Григорьеву». Под этим прошением Аполлон Григорьев собственноручно написал: «Принять на себя обязанность редакции «Москвитянина» в будущем 1858 году сим изъявляю свое согласие». В октябре 1857 года Аполлон Григорьев был утвержден редактором «Москвитянина», но в это время критика уже не было в России: при содействии в рекомендации самого же Погодина он уехал в Италию с семьей князя Ю. И. Трубецкого — воспитателем его юного сына Ивана. Вместо редактирования «Москвитянина», писания статей для него Аполлон Григорьев шлет из Флоренции пространные письма Погодину, как всегда полные глубоких, умных мыслей и наблюдений, горячих слов исповеди, романтических порываний… А «Москвитянин» без своего нареченного редактора и не думал сам собою возобновляться, он кончился.

ГЛАВА IV «Я СЧАСТЛИВ, МОЯ ПЬЕСА СЫГРАНА…»

Этот день, 14 января 1853 года, до душевного изнурения медлительный и неопределенный, подходил, кажется, к своей развязке. Остались считанные минуты, и начнется то, о чем он, Островский, мечтал все эти шесть лет, с тех пор, как стал писать пьесы, — начнется представление комедии «Не в свои сани не садись» — первая его пьеса, которая будет сейчас сыграна в театре. Что ожидает его — провал или успех? Как заживут его герои на сцене, как встретят их зрители, вся эта масса людей, растекающаяся по рядам партера и бельэтажа, заполняющая ложи и балконы, набивающаяся до отказа в верхних ярусах и райке? Да этого дня его пьесы читали в «Москвитянине», сам он их читал в кругу знакомых и незнакомых, и хотя уже привык к похвалам, но втайне испытывал временами приступы тревоги: ведь он писал пьесы для театра, и неизвестно еще, как театр их примет и приживутся ли они на сцене. Если его пьесы не будут жить на сцене — он будет самым несчастнейшим человеком на свете. Но провала как будто не должно быть. Играют артисты, которых он хорошо знает, с каждым из них он проходил роль отдельно. Правда, на последней репетиции он уже не вмешивался, глупо учить артистов играть перед самым спектаклем, когда они уже примерились к роли, взяли тон, вмешательство может только ослабить актера, вызвать его растерянность… Растеряннее других пока сам он. Веселая Любовь Павловна Косицкая — та уверена в успехе: «Я на любое дело гожусь, лишь бы правда была».

И, действительно, двадцатишестилетняя Любовь Павловна Косицкая не испытывала растерянности. Напротив, она была в самом деятельном настроении. Собственно, и для нее сегодняшний спектакль был решающим. Прошло уже семь лет, как молоденькая актриса, бывшая до девяти лет крепостной, не побоявшаяся родительского проклятия, чтобы под влиянием вспыхнувшей страсти к сцене уйти из дому и поступить актрисой в Нижегородский театр, гастролировавшая затем с Ярославским театром по городам Поволжья, — прошло семь лет, как Косицкая приехала искать счастья в Москву. И вскоре же, через год, она покорила зрителей, исполняя роли молодых героинь не только в водевилях и мелодраме, но и в таких пьесах, как «Коварство и любовь», «Гамлет», «Отелло». Природный талант, искренность переживаний, выразительное владение своим звучным голосом (она и пела почти во всех ролях), неподдельный темперамент в

«местах патетических», как писали критики, заразительно действовали на зрителей. «Плакать мы умели», — говорила сама Любовь Павловна о своей игре на сцене. И в самом деле: плакала она очень натурально, с чувством, так что зрители не могли оставаться равнодушными и тянулись за платками. Но не всегда актриса выдерживала тон, переступая иногда меру, слишком «нажимая» на слезы, на «задыхающийся» голос.

Театр манит к себе, как сирена, лаская и услаждая славой своих любимцев. Но он же, театр, и беспощадно жесток, тотчас же отворачивается от своих вчерашних фаворитов, как только они перестают нравиться публике, не отвечают новым вкусам, бледнеют перед новыми «звездами». Косицкая, чуткая к публике, уже чувствовала в последнее время холодок в зрительной зале к своей игре, повторявшейся в мелодраматическом репертуаре. Последний год она не выступала в театре, стала за это время матерью (она была замужем за актером Никулиным и носила фамилию Никулина-Косицкая) и вернулась чуть располневшая, но по-прежнему легкая, подвижная, с гладко зачесанными светлыми волосами, яркой голубизной широко раскрытых глаз, с обаятельной простодушной улыбкой. Косицкая добилась того, что для ее бенефиса была предоставлена большая сцена — так называлась сцена Большого театра, где в то время шли не только оперы, но и драматические спектакли. Решительная и смелая, Любовь Павловна все, казалось, поставила на карту, выбрав для своего бенефиса пьесу, неизвестную еще не только зрителям, но и читателям («Не в свои сани не садись» появится только в пятом, мартовском номере «Москвитянина» за 1853 год), доверившись автору, ни одна вещь которого еще не появлялась на театральных подмостках и г. ерои которого не обещали сценических эффектов.

…Начала спускаться главная люстра, зажженная уже там, на чердаке, заливая светом расписанный арабесками плафон, возвещая о скором начале представления. Островский, не находивший себе места, невпопад отвечавший от волнения друзьям в фойе, бродивший за кулисами, бледный и растерянный, теперь сидел в глубине директорской ложи, в парадном фраке, обессиленный от волнения, кажется, уже безучастный к тому, что сейчас будет происходить. В оркестре замелькали огоньки зажигавшихся свеч у пюпитров, музыканты настраивали инструменты. Померкли огни большой люстры, огромная зала погрузилась на мгновение в темноту, и поплыл вверх голубой с золотыми звездами и лирой занавес.

Публика, в большинстве своем пришедшая посмотреть героиню бенефиса, в ожидании ее появления была настроена не очень внимательно к начавшемуся спектаклю, но вскоре же необычайная тишина наступила в зале. Самое обыденное происходило на сцене: хозяин провинциального трактира Маломальский беседовал за чаем и «лисабончиком» с молодым купцом Бородкиным, пришедшим к нему за советом. Но с первых же их слов таким жизненным правдоподобием повеяло от этой сцены, что зрители словно забыли, что они в театре. Один уже вид трактирщика, его смешной костюм и грим, уморительные мины, косноязычное глубокомыслие вызывали оживление зрителей. Артист Петр Степанов создавал образ «игрой в языке», как выразится впоследствии Гончаров, но что-то неуловимое было за этой «игрой», за внешним звучанием слов. «Оставь втуне… пренебреги», — говорил Маломальский, как будто мудрец вещал, и невольно вызывала добрую улыбку эта важность нехитрого добродушного человека, возвышающего себя в собственных глазах почтительностью собеседника.

Ничего, казалось бы, внешне замечательного не происходило на сцене: герои разговаривали на самые простые житейские темы, ходили, даже выпивали и закусывали, но было что-то такое неожиданное, захватывающее в самой их речи, поведении, такая неотразимая правда жизни, что восхищенные зрители уже не удерживались от рукоплесканий.

С первого же выхода Сергей Васильев, игравший Бородкина, подкупал в свою пользу прямодушием и непосредственностью. Двадцатишестилетний артист был хорошо знаком публике. Около десяти лет выступал он на сцене Малого театра в своем амплуа простака-комика, дополненного позднее ролями фатов и комических стариков. В игре его было много глубокого, самобытного юмора. Он умел оживить, очеловечить даже схематичного водевильного персонажа, если замечал в нем хоть какую-нибудь живую черту, хоть намек на характер. Однообразие водевильного амплуа тяготило артиста, мечтавшего о ролях жизненно-психологических. И такой ролью стал для Васильева Бородкин. Выше среднего роста брюнет с приятным открытым лицом, с черными выразительными глазами, Сергей Васильев был особенно симпатичен в шедшем спектакле. Что-то прямое и честное чувствовалось в характере Бородкина, когда он разговаривал с Маломальским и Русаковым; вроде бы комические обороты в его речи, но от этого он нисколько не смешон, разве лишь еще привлекательнее в своей правдивости.

Русакова играл Пров Садовский. Первые же слова, произнесенные им, самый тон захватили внимание зрителей! «Ты, Иванушка, что к нам редко заглядываешь?» — спрашивал Русаков Бородкина. Так ласково спрашивал обычно старший Кошеверов своих добрых знакомых, не заглядывавших давненько в его гостеприимный дом, и теперь это прозвучало со сцены с такой бытовой подлинностью, так заставляло зрителей переноситься в реальную обстановку. Степенным обликом своим, внушительностью и теплотою тона Русаков напоминал Кошеверова, но чудом искусства великого артиста он обретал самостоятельную жизнь в удивительном единстве бытовой достоверности и возвышенной идеальности. Разговор двух купцов превращался в дивном и ладном исполнении артистов в стройное целое.

После всего того, что увидели зрители на сцене, после одетых в поддевки купцов уже трудно было ожидать эффектно-костюмированного выхода бенефициантки. Игравшая главную героиню актриса выходила обычно в кисейном или шелковом платье, с французской прической, а тут появилась ни дать ни взять купеческая дочка из далекой провинции, с гладко причесанными волосами, в пестром ситцевом платье, без кокетливых движений и светских манер, но очень милая в своей наивности, искренности движений и душевной доверчивости. Живость чувств Дуни вполне удалась Косицкой, актриса эмоционально сливалась со своей героиней.

Поделиться с друзьями: