Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

Влияние народных песен на кружок и на всех, кто сближался с ним, было так сильно, что, например, поэт Л. А. Мей, до этого писавший произведения на восточные и римские темы, был покорен русскими песнями, пережил глубокий перелом в своем миросозерцании и творчестве, обратился к народным мотивам, к отечественной истории, написав исторические драмы из русской старины «Псковитянка» и «Царская невеста».

Но не одни литераторы составляли кружок Островского, были здесь и люди, далекие от литературы, но сделавшиеся необходимостью кружка, составлявшие как бы его бытовую почву. Раньше, в доме, когда к отцу Островского приходили «клиенты», затем в совестном, коммерческом судах он наблюдал купцов и простолюдинов все-таки со стороны, хотя и многое почерпнул из их разговоров, поведения, дел. Теперь он сблизился с некоторыми из них дружески.

Истинной находкой для драматурга был молодой купец Иван Иванович Шанин, торговавший в оптовых Ильинских рядах Гостиного двора. Ваня, как называл его любовно Александр Николаевич, был яркой талантливой натурой, остроумным, наблюдательным, с умным и своеобразным, как говорили знавшие его, взглядом на московскую жизнь и купеческий быт. С удивительной меткостью подмечал он характерные особенности

людей хорошо знакомой ему среды, в живых лицах представлял гостинодворские картины, вроде того, как оптовые торговцы сбывают залежалый товар иногородним простецам. А какой язык, что за обороты, что за ловкие выражения! «Летящий человек», — сказал он как-то об одном знакомом Островского, не умеющем выслушать человека, не только что понять. Художник, от природы художник! Островский знал, чем он обязан Шанину — не только наслаждением, которое тот доставлял ему своими рассказами, метким, остроумным словом (а это была лучшая утеха для него), он обязан был Шанину своим Любимом Торцовым — это он, Ваня, рассказал ему историю о мытарстве «купеческого брата», пустившегося в загул и потерявшегося. Из его рассказа, мягкого, без обычных «шанинских» бойких выражений и прозвищ (вроде «метеоров» — о пропащих пропойных людях), возникал, как живой, образ человека несчастного, назябшегося, наголодавшегося — а это уже его, Островского, тип — и не опустившегося вконец, сохранившего в себе искру добра, сочувствия к людям. Шанин подсказал ему образ, без которого не было бы пьесы «Бедность не порок». Какой поднялся бы шум в литературе, если бы этот рассказ о «купеческом брате» он, Островский, заимствовал бы не от Шанина, а от кого-нибудь из литераторов! Плагиат, присвоение чужого сюжета! А Шанин рассказал и забыл, через час протягивает другие пригоршни сокровищ, даже и не догадываясь, что это именно сокровища. Так народ отдает и даже не думает как будто, что это бесценный дар: язык, характеры, которые сами просятся в пьесы. Только в Пушкине было от этой народной щедрости, с такой готовностью отдал он свои сюжеты Гоголю для «Ревизора» и «Мертвых душ». Островский, не только как всемосковски известный уже драматург, знакомство с которым, оказание услуг которому могло почитаться за честь и удовольствие, но и как человек обстоятельный, простой, чуждый суетности и фразерства, вызывал к себе расположение людей основательного склада, какими были многие купцы. В дружеской, сердечной приязни с Островским находились братья Кошеверовы (доводившиеся дядями П. М. Садовскому), которых в кружке называли «русаками». В их доме драматург встречал истинно родственное радушие и неподдельно-искреннюю ласку. Ближе других братьев к «молодой редакции» был младший Кошеверов, Сергей Семенович, статный красавец с солидной походкой, неторопливыми, внушительными манерами, всем своим обликом и поступью напоминавший драматургу древнерусского боярина. Старший брат, Алексей Семенович, был главой семьи, все остальные братья относились к нему как к отцу, с трогательным уважением и любовью. Гостеприимство, хлебосольство Алексея Семеновича доходило почти до чудачества, до «самодурства». Так, он никому из сидевших с ним в одном кабинете туринского трактира не позволял расплачиваться с половым, а делал это за всех сам, прося незнакомых соседей не обижать его отказом. Когда заезжий гвардейский офицер потребовал объяснения, с недоумением узнав от полового, что деньги уже заплачены, Алексей Семенович отвечал ему с дружелюбием и кроткою улыбкою:

«— Извините меня, старика; я вот уже двадцать пять лет занимаюсь здесь этим самым делом. Не обижайте же и вы меня».

Вся «молодая редакция» щеголяла в фасонистых и крепких сапогах, сшитых Сергеем Арсентьевичем Волковым. Этот добродушный волжанин также был приятелем Островского и его друзей; нельзя было не любоваться цельностью его натуры, стойкостью в коренных народных нравах и обычаях.

И было много других добрых знакомых и друзей у Островского из той же среды. Для художника это было счастливое окружение, мир необъятно талантливых натур, ярких, самобытных, дававших богатейший материал для образов. Шанин, Кошеверовы, Волков — каждый на свой лад. Самый степенный из них, основательный, рассудительный Алексей Семенович Кошеверов. Истовый русак. Русак — Русаков. Это может быть фамилия героя пьесы, коренная фамилия, обобщающая конкретные свойства человека, не выдуманного, а хорошо известного ему, Островскому. В памяти отложилось все характерное в облике Алексея Семеновича, очищенное от бытовых мелочей. Стоит вспомнить разговор, и слуха касается знакомый, родственный голос, спокойный, ровный, проникающий в душу своей сильной добротой. И самый склад речи, особые, ласковые слова и выражения, оттого более выразительные, что их произносит человек нравственно цельный, непреклонный в своих взглядах. Это взгляды, покоящиеся на традициях народной жизни, тысячелетней его культуры, передаваемой из рода в род отцами, дедами, прадедами; культуры прежде всего нравственной, составляющей основу личности. Как встречает, угощает Алексей Семенович гостей? «Примите, дорогие гости, наше угощение, как хлеб-соль, не в укор хозяину, вам в честь». Здесь не расхожая вежливость, а естественное движение души, какая она есть, без всякой игры и лукавства.

И этот склад речи, знакомые ноты слышатся художнику и в голосе его героя — Максима Федотыча Русакова, степенного, прямодушного, честного в отношениях с людьми. Наставительность чувствовалась иногда в разговоре старшего Кошеверова с младшими братьями; у Русакова это отцовская наставительность, обращенная к дочке Дуне, совсем молоденькой девушке, неразборчивой еще в людях, неопытной, способной поддаться мишуре и внешнему блеску в молодом человеке; она чуть не становится жертвой ловца богатых невест Вихорева, молодого вертопраха из «благородных». Несчастный поначалу соперник его, молодой купец Бородкин, тоже как будто из того же круга добрых знакомых драматурга.

Судьба милостиво обходится с Ваней Бородкиным, в конце концов Дуня становится его невестой. Между породнившимися Русаковым и Бородкиным происходит разговор о неосновательности современного человека, подверженного моде.

«Русаков… Его точно как вихорем каким носит, либо кружится тебе, как турман, ровно как угорелый, что ли, да беспутство, да пьянство. Не глядели б глаза, кажется.

Бородкин. Потому, главная причина,

Максим Федотыч, основательности нет… к жизни… Кабы основательность была, ну, другое дело; а то помилуйте, Максим Федотыч, в голове одно: какое бы колено сделать почудней, чтоб невиданное…»

Основательность характера, нравственная цельность, духовное здоровье и есть те свойства русского человека, которые, по мнению Островского, должны прежде всего занимать художника. В сентябре 1853 года Островский писал в одном из писем, что направление его «начинает изменяться», что взгляд на жизнь в первой его комедии кажется ему «молодым и слишком жестким», что «пусть лучше русский человек радуется, видя себя на сцене, чем тоскует. Исправители найдутся без нас. Чтобы иметь право исправлять народ, не обижая его, надо ему показать, что знаешь за ним и хорошее; этим-то я теперь и занимаюсь, соединяя высокое с комическим».

Писалось это во время работы над пьесой «Не в свои сани не садись».

Доброта и великодушие соединяются в Русакове с непреклонностью там, где он убежден в своей правоте. После разговора с Максимом Федотычем Вихорев клеймит его мужиком, самодуром («таков уж, видно, русский человек — ему только бы поставить на своем; из одного упрямства он не подорожит счастьем дочери» — это в глаза собеседнику, а за глаза еще пуще). А что сказал ему Максим Федотыч? То, что сказал бы любой серьезный отец, разглядевший сразу же, что за птица перед ним (чего стоит уже приступ к делу: «Влюблен, Максим Федотыч, влюблен… в Авдотью Максимовну влюблен. Я бы свозил ее в Москву, показал бы ей общество, разные удовольствия…»). И естественно, что умный Русаков, оценивши по достоинству торопливого жениха, вполне резонно отвечает ему: «Она девушка простая, невоспитанная и совсем вам не пара. У вас есть родные, знакомые, все будут смеяться над ней, как над дурой, да и вам-то она опротивеет хуже горькой полыни… так отдам я свою дочь на такую каторгу!.. Да накажи меня бог!..» А дочери Максим Федотыч говорит: «А чтоб я и не слыхал про этого проходимца! Я его и знать не хочу. Слышишь ты, не доводи меня до греха!»

То, что можно назвать в данном случае самоволием человека, — это та характеристическая черта, которая подмечена в героях не одним Островским. Это довольно распространенный психологический тип людей в русской литературе, например, и такой, казалось бы, далекий от Русакова человек, как старый князь Болконский в «Войне и мире» с его крутым, своенравным и справедливым характером; поверхностному взгляду он может показаться деспотом в отношении к дочери, которую он глубоко и нежно любит и не желает ей, конечно, зла, когда грубо обходится с нею. Странно было бы по одной этой черте судить о Болконском как исключительно о тиране, о самодуре, не желая видеть в нем богатой, рыцарски-благогородной личности.

Но наиболее близким, пожалуй, в постижении народных типов окажется Островскому из писателей-современников Мельников-Печерский. Оба были «однолюбы», оба были верны той одной области жизни, которую они хорошо знали. В романах «В лесах» и «На горах» Мельников-Печерский выведет типы, которые сродни героям Островского, и это, разумеется, не заимствование, а та жизненная правда, которая открывается разным художникам в самой действительности. Купец Потап Максимыч Ча-пурин не оставляет без наказания свою дочь Парашу, которая венчалась «самокруткой», но наказывает он ее больше для виду, за ослушание родительской воли, чтобы не изменять обычаю дедов, завещавших в таких случаях «малость поучить», прежде чем дать родительское благословение (а старик не против зятя). «Малость поучив», Ча-пурин веселым голосом отдает распоряжение о свадебном пире. Принимаем мы или не принимаем Потапа Макси-мыча, но он таков в изображении такого эпически объективного художника, как Мельников-Печерский. Но вот мы видим старика в горе: умерла дочь Настя… Он находит в себе силы, чтобы по-доброму расстаться со своим обидчиком и, возможно, виновником дочерней смерти, — вызывает к себе соблазнителя покойной дочери, пригретого им Алексея, и оделяет его деньгами, не в состоянии более жить с ним вместе.

Алексей потрясен великодушием человека, который был до этого в его глазах только «хозяином» и «грозой». Зная великодушие Русакова, можно не сомневаться, что точно так же поступил бы в подобном случае и он, Максим Федотыч. Бородкин сетует на неосновательность в людях. В своей приверженности к основательности, понимаемой как постоянство характера, усвоившего жизненный опыт отцов и дедов, Бородкин, как и Русаков, могли бы, пожалуй, заслужить похвалу самого Суворова, говорившего: «тщись не на новизну, а на постоянство» (а уж Суворов-то знал толк в моральной крепости людей). Те, кто тщится на новизну, у кого, как говорит Бородкин, «в голове одно: какое бы колено сделать почудней, чтоб невиданное», — выведены в пьесе «Бедность не порок». Из слов Пелагеи Егоровны мы узнаем, что ее муж, купец Гордей Карпыч Торцов, «в прошлом году в отъезд ездил, да перенял у кого-то… все штуки-то перенял. Теперь все ему наше русское не мило: ладит одно — хочу жить по-нынешнему, модами заниматься… Модное-то ваше да нынешнее, я говорю ему, каждый день меняется, а русский-то наш обычай испокон веку живет! Старики-то не глупей нас были». Гордей Карпыч, вкусив моды, разносит ближних, особенно молодого приказчика Митю, как «необразованных» дикарей, дураков «непросвещенных», понимая под образованностью «шик» в одежде, презрение к «мужицкому» пению, умение показать гостю «ефект» с «новой мебелью», «фициянта в нитяных перчатках» и т. д.

Для Островского не была отвлеченной та истина, что иной «необразованный» человек может иметь куда более прямое отношение к культуре, чем многие из «образованных», «просвещенных», лишенных каких-либо творческих задатков, искры мудрости. Жена его, Агафья Ивановна, была для него. первой свидетельницей этого, ей, «необразованной», обязан он был как художник, может быть, более, чем кому-либо. Поэтому темой для его пьесы могло стать не риторическое обличение мнимого «просвещения», а органическое неприятие его из глубин народного опыта, чуждого преходящим, искусственным влияниям. В этом и разгадка якобы противоречия (расхожее мнение в критике) между «славянофильским» резонерством некоторых героев пьес «Не в свои сани не садись» и «Бедность не порок» и сценичностью этих пьес (известно, с каким потрясающим успехом шли они в Малом театре). На самом деле никакого противоречия нет: сценичность пьес вытекает из реалистичности обстоятельств и характеров — живых, достоверных, а вовсе не рупоров авторских идей.

Поделиться с друзьями: