Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

По своему нраву Агафья Ивановна, видимо, не была склонна к «полемическим» рассуждениям (как не был склонен к теоретизированию сам Островский, который воплощал свои взгляды, убеждения в художественные образы, исключавшие односторонность и рационалистичность оценок). Агафья Ивановна, по всей вероятности, не «декларировала» так, как Пелагея Егоровна, жена Гордея Карпыча Торцова: «Модное-то ваше да нынешнее, я говорю ему, каждый день меняется, а русский-то наш обычай испокон веку живет!» Но само отношение к обычаю, даже и не высказываемое столь открыто, веско, могло быть, да и было у нее то же, — сама подлинность этой черты и стала психологической основой образа. его реалистичности, придававшей убедительность происходящему и — как следствие этого — · сценичность пьесе.

В пьесе «Бедность не порок» нашел место уже известный нам рассказ Шанина о брате купца, предавшемся загулу, потерявшем свою «линию» в жизни. Эта история обрела под рукой художника новую волнующую жизнь. Любим Карпыч Торцов, «назябшийся» в жизни, «наголодавшийся», уставший от «паясничанья»,

не теряет в себе, однако, облика человеческого, живой души. Казалось бы, падший, он обнаруживает вдруг своеобразное благородство, неизмеримое нравственное превосходство над теми, кто по надменности не считает его за человека, особенно перед Коршуновым, фабрикантом, хищником по натуре, в свое время «надувшим» его. Ему, Любиму Тор-цову, доверено автором произнести пословицу, давшую название пьесе: «бедность — не порок». Любим Карпыч становится «виновником» расстройства свадьбы Коршунова с дочерью Гордея Карпыча Любовью Гордеевной и счастливого соединения ее с любимым и любящим Митей, приказчиком Торцова.

Пьеса «Бедность не порок», как и предыдущая пьеса — «Не в свои сани не садись», насыщена песнями, поэзией. Кажется, что с «пылу», еще не остывшие, звучащие, перелились песни из среды «молодой редакции» в пьесу — из уст в уста, из сердца в сердце — оттого сам быт как бы мерцает внутренними красками, обвеян поэзией.

Народно-песенная стихия составляет душу пьесы «Не так живи, как хочется». Автор назвал ее «народной драмой», пояснив, что действие происходит в Москве в конце XVIII века, «содержание взято из народных рассказов». Это история о молодом купце Петре, «впавшем в гульбу да распутство», как говорит о нем его отец, степенный и добродетельный Илья Иваныч; история о молодом человеке, ставшем по своеволию своему «головой отпетой», отпадшем от родительского благословения и чуть не погибшем в слепоте страстей. Судьба этого молодого купца напоминает судьбу «гостиного сына» (купца) в «Повести о Горе-Злосчастии». В этом произведении древнерусской литературы XVII века рассказывается о бедственных похождениях молодца, который захотел жить так, как ему любо, не считаясь с родительской волей. Родители дают ему наставления («пословицы» — как они их называют):

Ты послушай пословицы

Добрые, и хитрые, и умные.

Но молодец не послушался добрых советов. На пути его встретились другие молодцы, которые объявились ему его друзьями, «назваными братьями»: они завели его в кабак, напоили допьяна и обобрали дочиста. Начинаются мытарства героя. «Горе-Злосчастие», подслушавшее хвастовство молодца, приступило к нему и неотвязно преследует его, как кара самой судьбы за своеволие. В конце концов испытания героя кончаются «спасенным путем». Горе-Злосчастие олицетворяет темные силы души, одолевающие человека, повергающие его в тревогу, в смятение; борьба с этими темными силами в своей душе, заканчивающаяся их преодолением, преодолением зла в самом себе, и является содержанием «Повести о Горе-Злосчастии».

В пьесе «Не так живи, как хочется» мотив бедственного угарного похождения молодца не сводится к назидательной притче (не сводится к этому, впрочем, и «Повесть о Горе-Злосчастии» — произведение психологически выразительное). Перед читателем проходят сцены народной жизни, оживают лица людей — вот Даша, за год жизни с Петром она привязалась к нему, его ласкам и охвачена горем от перемены, случившейся в нем, от его охлаждения и ненависти к ней; вот родители Даши, особенно отец, вносящий в разбушевавшиеся страсти примирение своей рассудительной, по-народному самобытной, своеобычной речью; Груша, веселая нравом («Что-то мне сегодня уж больно весело, девке»), она поддалась сначала приставанию Петра, но потом, когда узнала, что он женат, отворачивается от него с трезвой укоризной как от «обманщика»; наконец, сам Петр, он как бы угорел от любовной страсти, возненавидел жену как «помеху», мешающую ему быть вместе с Грушей, лишился покоя, мечется в разладе с самим собою, в неутоленной страсти и ненависти, бросается от отчаянья и слепоты к Москве-реке, чуть не гибнет в проруби, но внезапно приходит в разум и в ясное чувство, прозревает, на краю какой ужасной пропасти он был и только чудом спасся. И может быть, при создании сцены у проруби в памяти драматурга всплыли воспоминания детства: как кололи лед на Москве-реке, как темнели полыньи и проруби на ослепительно белом снегу и как играло детское воображение, притягиваемое чернотою прорубей, не догадываясь, что зароняется в душу зерно, которое будет зреть, чтобы дождаться своего часа и обратиться в художественный образ.

* * *

Своим человеком в кружке Островского стал Карл Францевич Рулье, знаменитый профессор Московского университета, ученый-натуралист, на девять лет старше Александра Николаевича. Француз по происхождению, он был истинным патриотом России, глубоко любил и понимал все народное. Ему претило лакейское пресмыкательство перед иностранным. «Не в одно же их окошко солнце светит, — говаривал он, — и восходит-то оно не у них на западе, а на востоке и оттуда светит равно на всех». В познании своего отечества видел он первейший долг ученого. «Изучи свое отечество, а после можешь путешествовать», — любил он повторять. Достойными осмеяния называл он тех биологов, которые гордятся тем, что они внесли в науку новое название животного Огненной Земли или Филиппинских островов, которые прочтут вам целую лекцию о «бразильских жуках» и «новоголландских пташках» и не смущается «перед смышленым крестьянином, перед последним продавцом живности», знающими о местных животных неизмеримо больше, чем эти ученые специалисты. «Не завидую, — писал Рулье, — ни одному путешественнику, он поехал далеко от родины оттого,

что не занялся достаточно изучением своей родины, которая, конечно, его бы и заняла, и привязала». Сам Рулье много сделал для изучения флоры и фауны Московской губернии. Когда он в середине пятидесятых годов дружески сблизился с С. Т. Аксаковым, то главной, пожалуй, побудительной причиной написать примечания к его «Запискам об уженье рыбы» и «Запискам ружейного охотника Оренбургской губернии» было восхищение тем, как хорошо знает писатель жизнь животных и птиц именно родной местности.

Рулье был большим авторитетом в науке, к нему, к его идеям развития природы обращались в молодости И. М. Сеченов, Д. И. Менделеев. Человек живых общественных интересов, Рулье и науку не отделял от практической потребности людей, народа, принимая активное участие в исследовании опыта сельского хозяйства, которое он называл «первой из первых наук, первым из первых искусств». Он знал и любил народный быт, народную поэзию, прекрасно чувствовал народное слово, его меткость и красоту, употребляя его в своих научных трудах, в своей разговорной речи. В приметах, присловьях, пословицах, сказаниях, обычаях, обрядах, писал Рулье, содержится величайшее богатство наблюдений природы, оттенков в ее явлениях. Мы, говорил он, «нередко затрудняемся в приискании верного и звучного выражения, тогда как русский богатый язык представляет их чрезвычайное обилие в исторических источниках».

Живо чувствуя «прелесть слова, исшедшего из живого народного языка», Рулье с увлечением изучал живую разговорную речь, исследовав, например, употребление областных слов в Москве, которая «по причине разнообразных и непрестанных сообщений с областями России имеет много общих с ними местных слов». Известность Рулье как знатока русского языка дала основание Академии наук, готовившей «Сравнительный и объяснительный словарь и грамматику русского языка», обратиться к нему в конце 1852 года за «определением значения технических терминов», и это «нашло патриотическое сочувствие своему предприятию».

Такой вот незаурядный человек, знаменитый ученый и сошелся дружески с Островским и его друзьями. Художнические натуры быстро узнают друг друга, несмотря на разный род занятий, а здесь, среди молодого, талантливого окружения драматурга, было еще и все то, что отвечало характеру этого ученого: полнота жизненных интересов, отвращение к филистерской, теоретической узости, народная основа в понимании как литературы, так и науки, сама творческая свобода личности — не в мыслительной гимнастике и отвлеченных иссушающих «диалектических» препирательствах, в жонглировании вычитанными из западных книжек истинами, а в целостности духа — с разговорами бытовыми и культурно-историческими, с шутками, застольями, песнями. Одним словом, это была жизнь, где вольно чувствовалось и мыслилось и где каждый обогащался в общении с друзьями. Карлу Францевичу незачем было здесь пускать в ход свой уничтожающий юмор — обычное его средство, когда он хотел отделать противника. Здесь все были друзья, знавшие лишь добродушный юмор приветливого Рулье с его привычным обращением к собеседнику: «Вы, почтенный, любезный». Он любил театр: нередко вспоминал покойного Павла Степановича Мочалова, горячим поклонником таланта которого был и смерть которого поразила его. Из современных ему артистов больше всех ценил Прова Михайловича Садовского, с которым был в приятельских отношениях. В литературе, в искусстве ему дорого было все национальное, народное. Особенно близок ему был И. А. Крылов, которого он называл «любимым баснописцем», часто цитировал его басни в своих трудах. И бывало среди оживленного разговора раздавались меткие крыловские строки как нельзя к месту. Не отказывал себе Карл Францевич и в удовольствии целиком огласить басни Ивана Андреевича в присутствии писательской братии по конкретному, как всегда, поводу. Заспорили как-то о высказанной Аполлоном Григорьевым мысли об искренности, о нравственности в искусстве; внимательно слушавший Рулье поднял руку, приглашая ко вниманию, и начал читать крыловскую басню «Сочинитель и разбойник» — о том, как перед судьями на том свете разбойник и «славою покрытый сочинитель» держали ответ за содеянное. Вина разбойника, вредного, лишь пока жил, оказалась ничем пред тем злом, которое разливали полные безверия, растления сочинения автора и после его смерти.

«…А сколько впредь еще родится

От книг твоих на свете зол!

Терпи ж. Здесь по делам тебе и казни мера!» -

Сказала гневная мегера

И крышкою захлопнула котел.

При захлопнувшемся котле с ходу захохотал Аполлон Григорьев, кивая головой почему-то в сторону сидевшего за столом Писемского с малость испуганным, выпученным взглядом; в шутку, конечно, кивнул, ведь нельзя было всерьез полагать, что сочинения Алексея Феофилактовича, пусть и «без идеала» (как считал Аполлон Григорьев), заслуживают столь тяжкой посмертной кары.

* * *

Алексея Степановича Хомякова, столь похвально отозвавшегося о его первых же пьесах, Островский не раз встречал в доме Аполлона Григорьева на Малой Полянке. Еще до первой встречи Александр Николаевич много разноречивого слышал об этом человеке. Одни восхищались им, его редкой, глубокой образованностью (Хомяков свободно владел французским, английским, немецким языками, хорошо знал греческий, латинский, изучил даже санскрит), широтой интересов — от философии, истории, искусства до технологии, медицины; самобытностью, цельностью философского взгляда, основанного на «русском начале», русской истории, ее духовно-культурных, бытовых особенностях; наконец, привлекала чистота нравственного облика Алексея Степановича, безупречное согласие проповедуемых им нравственных принципов с собственным образом жизни (кстати, это та черта, которая отличала и всех других славянофилов, чего не могли отрицать их противники).

Поделиться с друзьями: