Александр Первый
Шрифт:
— Что это? — спросил Голицын, вглядываясь в лунный сумрак.
— А пастух-то правду сказал, — проговорил Лунин. — На вас оружия нет, Голицын?
— Нет.
— На мне тоже. Вот что значит не по форме ходить… А ну-ка, лазать умеете? Давайте руку.
Схватил его за руку и потащил на обрыв к плетню. Голицын полез было, но рыхлая глина осыпалась; он оборвался и свалился назад на дорогу; очки его упали и разбились.
Лунин стоял уже наверху, у плетня, и мог бы перескочить, но, увидев Голицына одного на дороге, спрыгнул к нему, оттолкнул его ко кресту кальвария и стал перед ним; обмотал левую руку плащом, выставил ее вперед, а правою поднял длинный,
Теперь уже без очков видел Голицын то, что неслось на них; стоявшую дыбом шерсть, поджатый хвост, высунутый язык и тупую паучью морду с клубящейся пеною.
Зажмурил глаза, чтобы не видеть, и прижался спиной к кресту; что произошло потом, — не помнил; только слышал вой, визг, рев и, казалось, чувствовал на лице своем смрадное дыхание зверя.
Когда открыл глаза, люди толпились вокруг огромной издохшей собаки, с торчащим в горле колом. Пастухи восхищались отвагою Лунина.
— А славно вы, молодцы, стреляете! — усмехнулся тот.
— Стреляем, пане добродию, не хуже других, да всем крещеным людям известно, что бешеного зверя надо бить пулею заговоренною; а кто настоящий заговор знает, — и палкою убьет, как ваша милость.
Лунин попросил воды умыться. Пастухи повели их к перелазу через плетень и к степному загону — кошаре, где испуганные овцы толпились кучею при свете костра, и вода журчала, стекая в водопойную колоду по желобу.
Лунин снял с руки плащ, прокушенный насквозь клыками зверя; снял также мундир, засучил рукав и осмотрел тщательно руку. У Голицына волосы на голове зашевелились от ужаса, а лицо Лунина было спокойно по-прежнему. На руке укусов не было. Бросил плащ в огонь, умылся, оделся, дал пастухам на водку, взял Голицына под руку и вышел с ним на дорогу.
— Испугались, князь?
— Испугался.
— Ну еще бы. Кажется, и я не меньше вашего.
— Этого не видно.
— Мало ли что не видно! Не верьте, мой милый, когда вам говорят, что есть на свете люди бесстрашные: страшно всем, только одни умеют побеждать страх, а другие не умеют. Победа над страхом и есть наслаждение опасностью, и, кажется, нет ему равного: тут человек становится подобным Богу; подобие ложное, — но ничего не поделаешь: человек создан так, что всегда и во всем хочет быть Богом.
Голицын посмотрел на него внимательно: не хвастает ли? Нет, прост и спокоен; убивая и другого, более страшного Зверя, кажется, был бы так же прост и спокоен.
— На ловца и зверь бежит, — усмехнулся Лунин, как будто угадывая мысли его: — мы только что о Звере, а он и тут как тут. Ну как же не быть суеверным? И заметьте, мы победили Зверя под знаменем креста латинского. На Зверя — Крест, не это ли наш заговор?
Когда вернулись в корчму, Голицын хотел проститься, но Лунин попросил его зайти к нему. При тусклом свете сальной свечи огромная комната казалась еще более мрачною. На столе была постлана постель, и Голицын представил себе, как Лунин лежит на ней покойником. Чемоданы уложены: он уезжал на рассвете.
Усадив гостя, хозяин закурил трубку и начал, так же как намедни, ходить по комнате, взад и вперед, напевая хриплым голосом:
Plaisir d’amour ne dure qu’un moment.— A знаете,
Голицын, мне все не верится, что сговориться нельзя. Мы ведь все-таки в главном согласны?— Согласны, но…
— Но две параллельные линии никогда не сойдутся, так что ли?
— Или сойдутся в вечности, — возразил Голицын.
— Э, мой милый, далеко до вечности; лучше синица в руках, чем журавль в небе! — засмеялся Лунин.
Помолчал, остановился перед ним и заглянул ему в глаза пристально:
— Послушайте, Голицын, это моя последняя попытка вернуться в Общество. Я знаю, что могу быть полезен: у меня — то, чего у вас нет, — точка опоры для рычага Архимедова, которым можно мир перевернуть. Ежели есть малейшая надежда сговориться, — я ваш, и что сказал, то сделаю: на Зверя — Крест. Решайте же. Только сейчас, сейчас, а не в вечности! Да или нет?
Почти мольба была в голосе его; та слабость сильных людей, которая иногда сильнее силы их.
— Нет, Лунин. Если бы я и пошел с вами, никто не пойдет…
— Ну, что ж, на нет и суда нет. Не можем спасаться вместе, — будем погибать розно… Прощайте, Голицын! Я еду далеко.
— В Варшаву?
— Может быть и дальше. Поищу на земле себе места, а не найду, то и под землей люди живут.
— Как под землею?
— Ну да, монахи Трапистского ордена, l’ordre de la Trappe, знаете?
— Вы к ним?
— К ним, если деваться будет некуда.
— Не успеете, Лунин!
— Почему?
— У нас раньше начнется. А ведь, если начнется, вы к нам пристанете?
— Пристану. В России жить нельзя, но умирать можно… Значит, не прощайте, а до свидания… Погодите, вот еще последний вопрос, только уж очень, пожалуй, нескромный. Ну, все равно, не захотите — не ответите. Или лучше так: я первый отвечу, а вы потом. Для меня главное в жизни — любовь, любовь к Ней…
Обменялись быстрым взглядом, как сообщники, и Голицын понял, о ком он говорит.
— А для вас, Голицын, что?
— И для меня то же.
— И к вольности любовь — через Нее? — спросил Лунин.
— Да, через Нее.
Лунин молча стоял перед ним, как будто ждал чего-то.
И нелепая мысль промелькнула у Голицына: что, если опять, как давеча, он рассмеется вдруг своим странным, жутким смехом? Гусарский подполковник и рыцарь Прекрасной Дамы, заговорщик и адъютант цесаревича, друг вольности и друг иезуитов, — да, тут поневоле будешь смеяться, чтобы не быть смешным.
— Как же вы не понимаете, Голицын, почему я ушел к ним? — заговорил опять Лунин все так же серьезно и торжественно. — Ave Maria, graciae plena — эта молитва к Ней только у них. Чужбина стала мне родиной, потому что где любовь, там и родина. Я оставил веру отцов моих, я полюбил чужую больше родной, невесту — больше матери, как сказано: оставит человек отца своего и матерь свою… Не понимаете? А если понимаете, если мы оба служим Одной, любим Одну, то почему же мы разно?..
Он смотрел на него своим тяжелым, ласковым взором, и никогда еще Голицын не чувствовал так очарование этого взора…
— Почему же не хотите вместе? Не Она ли сейчас зовет вас, говорит вам через меня? А вы не хотите?..
— Не могу, — ответил Голицын, с бесконечным усилием побеждая очарование. — И не надо об этом, Лунин, не надо: ведь этого не скажешь, а скажешь, — и все пропадет, — вспомнились ему слова Борисова.
Наступило опять молчание. И стало страшно. Так же, как тогда, в первое свидание с Муравьевым, чувствовал Голицын, что она, Софья, — с ним; но почему же тогда было легко и радостно, а теперь тяжко и страшно?