Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда поутру выехали из Севастии, он остановился, повернулся к нам и рассказал, как пересылался с армейскими и почему согласился на их представления, а под конец просил у нас прощения, что учинил все без нашего согласия; причиною он выставлял боязнь, что дело разгласится и дойдет раньше времени до врага, который возьмет свои меры; за всем тем уверял, что нас, когда доберемся, водворят в тихом месте и ни в какие опасности отнюдь не вовлекут. Мы с ним в сердце примирились, видя его скромность и ласковость. Когда двинулись дальше, показался вскоре навстречу нам скачущий небольшой отряд, которого начальник спросил, кто мы, а услышав ответ, сказал, что он трибун, по имени Абдигильд, и что ему от Сабиниана, начальствующего нашими войсками, поручено нас встретить и препроводить, и показал Филаммону свидетельствующие о том грамоты. Отселе мы путешествовали под его начальством, он же повел нас дорогой на Бланд, а оттуда через Евспену, У Претория и Писон. В этих местах никто нас не знал, и мы нигде не задерживались. Когда подъезжали мы к Мелитене, он выказал намерение не миновать ее, как прочие города, но остановиться, затем что у него есть тут дело. Мы у него спросили, какое это дело, а он, видя наше от боязни любопытство, важно отвечал, что в Эдессе Сабиниан, сколько ему ведомо, умилостивляет мертвых, устраивая ради них игры на кладбище, так и он хочет сделать в Мелитене, того ради, что кладбище здесь большое, а персы уже недалеко. От такой стратегемы мы пришли в крайнее удивление. Ктесипп его спросил, подлинно ли в таких затеях бывает польза и откуда о том ведомо, а трибун, примечая наши сомнения, переглядывания и насмешки, грозно отвечал, что ежели Сабиниану то рассудилось за благо, ему, трибуну, и того паче, а если мы его мнения спрашиваем, то он несомнительно уверен, что мертвые великую имеют силу и что не должно начинать войны прежде, нежели с ними примиришься. Кроме того, если довольно разжечь в них гнев и напомнить, кто они таковы и какого славного города граждане, могут они, одушевленные этим лучше, чем кровью, выйти из своего покоя и всем, чем есть, накинуться на врага: читали же мы, сколь часто большие армии на ночной стоянке поражаемы бывают внушением неведомого страха, так что хватаются за оружие, бегут не разбирая куда, топчут костры, разят друг друга, и редко какому полководцу удается это неистовство унять, пока оно само собою не отступит. Приписывают это лесным богам, но напрасно; прямая этому причина –

прогневленные мертвые, которые хуже растревоженного осиного гнезда. С такими намереньями он пошел к мелитенским магистратам и, объяснив, кто он такой и по чьим распоряжениям действует, потребовал, чтобы дали ему людей плясать военную пляску, и в требованиях оказал чрезвычайную настойчивость. Магистраты же ему отвечали, что таких людей у них нет, затем что городская стража такова, что военную пляску плясать не умеет, а люди соответственного сословия, то есть акробаты, плясуны и другие многие, сколько их ни было, за военным временем перебрались в Коману и Кесарию, и многие почтенные граждане тоже, и чем ему помочь, они подлинно не видят. Но трибун от них не отставал, крича, что коли намерился это учинить, то учинит, так пусть увертки свои оставят и позаботятся сыскать, что ему надобно. Наконец вспомнили, что один у них остался актер, который за ненадобностью сидит дома. Пошли и разбудили его, дремавшего после обеда; был человек в летах, с перьями в плеши, спросонок испуганный своей славой. Как довели до него, на что его ищут, он отвечал, что военной пляске не учен и не в его возрасте учиться, а танцевал он, бывало, Дафну, так если нам угодно, он ее наилучшим образом станцует. Повели его на кладбище. Нескольких своих человек трибун отправил по городу с извещением обывателям, чтобы затворили двери и ставни и сидели до утра тихо, ибо сказать нельзя, чем мертвые откликнутся, и он за их поступки ручаться не может, того ради лучше поостеречься. За городские ворота выйдя, мы притаились за надгробиями и смотрели, что трибун будет делать, а он, остановясь, поставил актера подле одной могилы и велел начинать. Солдаты на него смотрели кто откуда. Флейтистка, прихваченная с чьего-то обеда прямо в венке, заиграла ему мелодию. Он огляделся и пустился в пляс. Недалеко, однако же, он дотанцевал и остановился, примолвив, что-де запамятовал, надобно было не так, а вот так, и, воротившись к могиле, начал сызнова. Видно было, как ему с непривычки трудно, но скоро он такое почувствовал оживление, что, не рассчитавши, крепко ушибся об одно надгробие с надписью, чтобы разоритель его страдал четверодневною лихорадкою и чтобы ни женщина, ни корова, ни яблоня ему не рожали; оттоле, однако, выправился и, хватаясь иногда за бок, Дафну свою, как умел, докончил. Солдаты глядели на то с одобрением, а мы меж собою решили укрыться немедля в городе, а не дожидаться здесь, пока мертвые из благодарности примутся за свое дело.

II

Мы прибежали в гостиницу, куда трибун нам назначил, и застали хозяина, который, подобно людям по всему городу, в спешке запирал двери и ставни; а как он сперва засовы заложил, а потом начал думать, то остались мы во тьме без светильни и примостились, где попалось, я, Евфим, сам хозяин и с нами забежавший Евтих. Гадали сначала, что мертвецы сделают, и много вздоров насказали, а хозяин заметил, что тщетно на покойников рассчитывать, коли живые свою должность не исполняют. Мы его спросили, о ком он говорит, а он отвечал, что при его промысле много всякого видишь; иное люди хвалят, да только он знает достоверно, что хвалить там нечего; например, Евстафий пребывает в великой славе, только сомнительна его честность. Мы спросили, кто это таков, и он начал сказывать, как недавно этот Евстафий, отряженный от императора посланником к персидскому двору ради мирного договора, возвращался, худо успев в своем поручении и ничего не добившись от персов, но лишь раздражив их надменность. Хотел он ехать в Коману, но здесь зажился, ожидая важных писем. В ту пору случилось приехать в город одному его знакомцу, они разговорились при открытых дверях, так что он, хозяин, их слышал, а кое-что видел; и вот знакомец спрашивает Евстафия, как он успел в своем посольстве: «персы, я думаю, земли под собой не чуяли, когда свиделись с твоим красноречием». Евстафий же отвечает с неохотой, что, несмотря на блестящее начало, не склонил царя к миролюбию, и что ему, словно Танталу, довелось видеть перед собою пышные плоды победы, но не вкусить их, затем что у царя много наушников, которые, потакая его надменности и корыстолюбию, изображают ему войну с римлянами как величайшее благо. Знакомец его никак не хотел верить и только дивился, как Естафиев язык, с его обольстительной властью, способный сломить недоверчивость и укротить невежественное свирепство, не умел сделать из царя персов простодушного феака, впивающего каждое его слово. Евстафий отвечал, что у царя есть наши перебежчики, которые, словно Аллекто, вседневно жалят и бичуют его ум, представляя ему, что после долгих войн, а особливо после достопамятной Гилейи и Сингары, где римляне уступили персам поле и с жестоким поражением вышли, а тому уже пятнадцать лет, доныне ни Эдесса не захвачена, ни мосты на Евфрате, и ничем это не назвать, лишь позором и поношением для персов, кои побеждать умеют, а пользоваться победой им малодушие претит; к тому же маги персидские, кои известно какую власть имеют у царя, с ревностью смотря, как иноземец, из вражеских пределов присланный, в скромном платье и без заносчивости в обхождении, одними речами чарует царя, со всеусердием пекутся, чтобы его в царских глазах очернить, умалить и высмеять. До того доходят, что говорят: смотри, владыка, на этого бродячего мошенника, у нас такие на базарах из оглобли вишню выращивают, и отчего-де римский царь не нашел послать тебе кого-нибудь, одетого хоть бы не хуже твоих конюхов; такие вещи они говорят, боясь, как бы Евстафий, приглашенный на царский пир, одним собою не выиграл для римлян войну, убедив царя совлечь с себя пышные ризы и более всех богатств возлюбить грубый плащ философа.

Однако же знакомец Евстафиев, человек язвительный, хотя вкрадчивый, не отставал, молвив, что он-то, конечно, во всем верит Евстафию, зная превосходные его качества, но в других случаях, когда о важном деле лишь один приходит с вестью, он бы подождал ему вверяться, не вышло бы, как с Метродором философом. Был (пояснил хозяин) некий Метродор, который при императоре Константине отправился ради философии в Индию, где, сведши с индийскими мудрецами короткое знакомство, прославился среди них своею воздержностью, так что за некое чудо его почитали, а кроме того, научил их употреблению бань и водяных мельниц, чего у них дотоле не было заведено. От индийского царя он получил множество самоцветов и перлов, назначенных в дар императору, а сам, войдя в святилище, где тех же драгоценностей были благочестивыми людьми снесены великие груды, много этого добра взял своею волею; воротясь же в нашу область, поднес эти дары императору, яко от себя, когда же император дивился их множеству и красе, прибавил, что нес еще и больше, да персы отняли. Слыша такое, император загорелся гневом и написал царю персов письмо, чтобы украденное вернул. Не получив желаемого, разверг с персами мир; царь же персидский, дыша яростью, открыл в своей области гонения на христиан и восемнадцать тысяч их истребил. Все оттого, что этот прощелыга, у которого от философа была только борода, а стыда не больше, чем у площадной волочайки, в самоцветах и жемчугах имел за себя поручителей, не будь которых, кто бы его слушал; и помысли (продолжал Евстафиев знакомец), что было бы, кабы Гермес, общий любимец и доверенный вестник, озлоблял одно царство на другое, отцу Диту сказывая, с каким презрением отзываются о нем на небесах, а владыке олимпийскому – какие в преисподних палатах набиваются толпы чудовищ, дабы на него войною ударить, и какие бы из сего вышли плачевные для всего мира следствия.

Слыша это, Евстафий вышел из терпения и, воздев руки, клялся, что, будучи послом при царе, все усилия приложил, дабы, строго наблюдая все касающееся до величия и пользы Римской державы, учинить договор на таких условиях, чтобы нынешнее состояние Армении и Месопотамии без перемены оставалось, и во всем том оказал подобающую его должности честность, а если он кривит душою и не так говорит, как было, то пусть ни ему, ни его дому ни в чем ни пощады, ни отдыха не будет, пусть ему земля будет как море, а море как преисподняя, и пусть всякое наслаждение сделается для него, как пепел во рту, и много иных клятв приложил в том же роде. После этого они разъехались: Евстафий в Коману, его знакомец – куда ему было надобно. Несколько дней прошло, и зашел к нему, хозяину, один его старинный приятель, именем Лептин, по плотницкому делу, затем что у него в гостинице много прохудилось и требовало починки. «И вот-де этот Лептин заходит в комнату, ту самую, где Евстафий жил и где он клялся – вон там, повернуть и налево – и говорит, что-де тут тебе надобно подправить то и то, а я в ту пору стою у той комнаты на пороге, глядя наружу, для того что там ребята мои затеялись возиться, а Лептин у меня за спиною, слышно, нагибается и говорит: да вот тут бы затереть. Я оборачиваюсь, чего ему там затереть, и вижу, что нет Лептина на том месте, где он только что стоял. И деваться ему, видишь ты, было некуда: мимо меня не пройти и в комнате не схоронишься. Раз, другой я ее обошел, поводя руками – хорош бы я был, кабы меня кто увидел – окликая Лептина и приговаривая, чтобы кончал надо мною шутить, однако же ни в тот день, ни после он не нашелся; пропал напрочь, вот какая это теперь комната».

Тут ввязался Евфим, сказавши, что в Эносе один его знакомец, скорняк, как-то залез в сундук и держал крышку изнутри, когда же ее наконец открыли, скорняка там не было, зато он по дальнейшем изыскании обнаружился на другом конце Эноса, у посторонних людей, в другом сундуке, почти таком же, только без резьбы, и очень пьяный, и месяц потом своего скорняцкого ремесла не мог до конца вспомнить, все ходил у людей справляться. Другой же его знакомец, тоже скорняк, пошел по свежему снегу к ручью, а когда его вдолге хватились, затем что никому не был надобен, отыскали его следы, обрывающиеся в чистом поле, и ни справа, ни слева ничьего следа не было, только в пяти шагах торчала сковорода ручкой вверх. Его, сказал Евфим, тоже потом нашли, только это больше отняло времени. Но хозяин наш стоял на своем: это-де оттого, что Евстафий клялся криво, и теперь в эту комнату ничего съестного не занесешь, сейчас испортится. За такими разговорами просидели мы, пока не сделалось скучно, а потом ощупью отправились спать.

III

Абдигильд рано нас поднял. Когда отправились в путь, я приметил у Евтиха в суме бараний окорок. Вечор, пока мы в потемках слушали хозяина, он прокрался на кухню и свел знакомство с его припасами, из коих иные так ему полюбились, что он решил с ними не расставаться: «надобно-де поддержать его веру, что у него в доме вещи чудесно исчезают». Абдигильд думал идти через Самосату, хотя его солдаты говорили между собою, что лучше бы нам до самой Зевгмы за реку не перебираться, потому что неведомо, как далеко персы продвинулись, а мосты им уж наверное не сданы. На одном перекрестке мы взяли влево и ехали в ожидании, что покажется Томиса; однако же горы подходили ближе, и от какого-то попавшегося навстречу крестьянина мы известились, что впереди Миасена. Трибун, смущенный ошибкой, решил воротиться. Мы взяли левей прежнего, ночевали в камнях и сильно продрогли. Кто-то на ночь рассказал, как персы напали на Антиохию во время театрального представления, и половине наших это приснилось. К полудню выбрались на торную дорогу. Солдаты вспоминали, у кого какие в Томисе знакомые и когда там обедают. Вдруг открылась перед нами река; мы подъезжали к мосту; стража на нем приветствовала Абдигильда восклицаньями. Он, обратившись к нам, сказал, что мы промахнулись, оставили Томису выше по течению, а страже отвечал, что ему ничего от них не надобно и что мы пойдем вниз по берегу. Ночевали мы снова вдали от людей и постелей, а поутру, проблуждав довольно в терновнике, наконец

вышли на путь, и скоро стража того же моста встречала Абдигильда хохотом и словами, что для человека, которому тут ничего не надобно, он слишком часто сюда приезжает. Незаметно для себя мы, потеряв берег за деревьями, забирали вправо, пока не сделали круг. Кто-то говорил, что в здравом разуме так не ошибешься: бес полуденный нас водит. Абдигильд стоял опустя голову, а потом промолвил: «Ну, так и быть», – и двинулся к мосту.

Мы ехали, с любопытством оглядываясь и дивясь тому, как далеко нас занесло. Евфим рассказывал, как какие-то люди, ехавшие в Карасуру, бросили на дороге издыхающего мула, а потом его труп попался кожевнику, и тот прихватил его крюком и поволок, и эти люди еще видели, как их дохлый мул въезжает в ворота Карасуры раньше их самих. Вдруг с соседнего холма раздались вопли и блеснуло оружие. Это были персы. Солдаты развернулись; Абдигильд командовал. Кто-то бросился вперед и упал под стрелами. Всадники налетели; началась смертная теснота и сутолока. Меня крепко ударило по голове. Мимо, что-то крича, проскакал трибун со стрелой в бедре. Ужас смерти охватил меня: я покатился с мула в канаву. Невдалеке был лесок: я кинулся туда и упал под деревом, мечтая сделаться невидимым. Крики были еле слышны. Кто-то тронул меня за руку: это был Флоренций, бледный, дрожащий. Один за другим собрались все наши товарищи и Филаммон; счастье, что все уцелели. Солдат не было видно. Мы двинулись наудачу, боясь всего. Филаммон нас ободрял, говоря, что никак нельзя тут быть главным силам персов, что это скитаются лишь дерзкие разъезды и что скоро мы выйдем к какой-нибудь крепости. Мы съехали в ущелье. Там лежал человек, который при виде нас сказал, что мы все погибли и что ему пора. Мы спросили, откуда он. Он отвечал, что за ним следует персидское опустошение Азии, и если он обернется, ему будет худо, оттого он не оборачивается. Он пошел, клонясь набок; скоро мы потеряли его из виду. Гермий обнаружил погасший костер с остатками обгорелой дичины; мы поели, стараясь избегать воспоминаний о местах, где нас встречали и потчевали. Вечером препирались, кто первый будет на страже, и все уснули. Филаммон нас разбудил поутру. Мы выбрались, цепляясь за корни, и увидели одинокий дом меж холмами. Мы зашли: он был пуст; на столе лежал лимон обгрызенный. На большом дереве подле дома Ктесипп приметил вырезанные ножом свежие буквы и пытался их разобрать; наконец отошел, сказав, что кто-то кому-то в любви признается. Взошед на холм, мы увидели вдалеке высокие стены с зубцами. Чем дальше, тем больше людей встречалось нам на пути, шедших с нами в одну сторону; на лице у них было смятенье, от них ничего нельзя было допытаться. Наставник наш шел небыстро, мы применялись к его летам, хотя желали скорей добраться до безопасного места. У боковых ворот сбилась толпа; на узком подъезде стояли толпы, охая и перебраниваясь; иной оглядывался с ужасом и словно паутину стирал с лица. На равнине видны были приближающиеся персидские знамена. В длинной толчее мы подошли к воротам. Это была крепость Амида.

IV

Нас пустили и по недолгом расспросе расселили, где нашлось место. Уйти уже нельзя было; мы бродили по городу и смотрели на стеснившиеся войска. Народа было много, и местных, и пришлых ради ежегодной ярмарки, застигнутых в предместье персидским приходом; едва опомнившись от страха, они искали друг друга по улицам. Еды, по общим уверениям, было в Амиде довольно припасено, так что в сухарях, солонине и вине покамест не стесняли; воду черпали в ключе под крепостной стеной; от летней жары (было уже к концу июля) она потягивала смрадом. Солдаты бранили персов, надменность их замыслов и быстроту, с какою оные выполнялись. Спросили мы, неужели не было им ниоткуда вестей, что персы идут войною и что надобно готовиться. Нам отвечали, что были, да не впрок. После того как в прошлом году посольство, отряженное к персам, вернулось ни с чем (хотел было я похвалиться, что много о том знаю, но остерегся), отправлен был от императора нотарий, именем Прокопий, вместе с комитом Луциллианом, тем самым, что девять лет тому оборонял Нисибис от царя. Этот Прокопий, видя, что царь не дает отпуска послам и держит их при себе с отменною лаской лишь для того, чтобы обманывать римлян видом переговоров, и боясь, что хитрости персидские возымеют успеха более, нежели его витийства, составил тайное письмо на римские рубежи, и посланцы его доставили, написанное тайнописью и спрятанное в ножнах меча. Этих предосторожностей показалось Прокопию мало: в опасении, что посыльные его будут схвачены, письмо понято и произойдут из сего скорбные следствия, он писал темно, что-де «внуки Акрисиевы, горя вспыльчивостью и свирепством, держат у себя Еврибата и Годия с намерением опорочить их или убить, сами же, не довольствуясь Леандровым садком, хотят заставить целоваться берега Граника и дать оплакивавшим Гимна-волопаса новый повод для скорби; азийский улей они затевают наполнить перелетным роем; если данаи пренебрегут своей Палладой, некому будет над ними горевать». Весь гарнизон разгадывал это письмо и не мог догадаться, кто такие Акрисиевы внуки и чего им надобно, только друг с другом переругались. Пошли к учителю грамматики, а он у них в Амиде один, старый и всякого разумения давно лишился, и не могли проку добиться, только махнули рукой и сказали: какой ты учитель, коли Акрисиевых внуков не знаешь, на что мы к тебе детей посылаем, он же на попреки отвечал, что нотариев не в таких школах учат, какова у него амидская, так немудрено, что они изящно пишут. Послали в соседнюю крепость за грамматиком. На обратной дороге столкнулись впотьмах с персидским разъездом; двое в плен попали, а третий, укрывшись в кустах, привязал на вьючную лошадь плошку с фитилем да погнал ее в сторону, а сам с грамматиком пустился в другую, и покамест персы гонялись за огнем, думая, что там перед начальником отряда факел несут, они вдвоем благополучно до Амиды достигли. Этот грамматик для них самым прекрасным образом истолковал Прокопиево письмо, стоя на амидской стене, когда все пространство перед нею уже кипело персами, слонов гнали и шатры ставили: именно, что внуки Акрисиевы – это персы, затем что происходят они от Перса, Персеева сына; Еврибатом и Годием он называет себя с комитом Луцилианом, затем что те были царские вестники, а они – императорские послы; Леандров садок – это Геллеспонт; заставить целоваться берега Граника значит соединить их мостом, а сказанное насчет пастыря Гимна – то же относительно Риндака, все же вместе означает, что персы не намерены блюсти мир, но, наполненные спесью, хотят перейти Анзабу и Тигр и стать хозяевами всего Востока. Слыша такие отменные объяснения, комит Элиан, глядевший вниз, с досадою его благодарил. Сослужив эту службу, грамматик остался в Амиде, так как выйти из нее уже некуда было, и теперь они препираются с тем первым.

Мы глядели со стен: все пространство блестело оружием, персидская конница в броне стояла на холмах и по полям. Царь персов разъезжал перед войском; вместо диадемы на нем была золотая баранья голова в изумрудах; персидские вельможи, разодетые как на праздник, за ним тянулись вереницей. Следом гнали толпу скованных, в которых иные из амидской стражи признали знакомцев, служивших в крепости Реман. Царь подъехал к самым воротам, уверенный, что для него нет опасности, может быть, думая своим видом внушить нам уныние и мысли о сдаче; но стрелы и дроты полетели в блестящую его ризу, и если бы не пыль, курившаяся на равнине, здесь бы его замыслам и кончиться. Копье просадило полу его одежды, он поворотил коня и поскакал к своим. Солдаты говорили, что в Ремане, за высотою и надежностью его стен, многие хранили свое добро, которое теперь, конечно, досталось персам; иной, вглядываясь в отдаленные шатры, уверял, что видит среди скарба ковры такого-то и сундуки такого-то, указывая на них рукою, товарищи же отвечали ему, чтоб не врал и что отсюда ничего нельзя разглядеть.

Поутру царь отправил к нам послов. Ехал в нашу сторону на караковом коне человек среднего роста, в морщинах, невеликой на вид силы, с большой стражею. Надобно было его выслушать или по крайности не вредить, но в солдатах такое было ожесточение и опрометчивость, что один отменный стрелок, примечая, что густая толпа уже досягаема для выстрела, кликнул двух товарищей, стал к баллисте и так был счастлив в выстреле, что юноше несравненной красоты, ехавшему подле посла, пронзил и латы и грудь и поверг его с коня мертвым. С обеих сторон поднялся вопль. Враги поскакали было назад, но вскоре устыдились и вернулись за телом; меж тем и наши высыпали толпою из ворот, чтобы не упустить их смятения, посол же, сойдя с коня, плакал над мертвым. Насилу его подняли и отвели в сторону. Над телом же завязалась жестокая битва, ибо галлы, вышедшие из амидских стен, были словно жеребец, застоявшийся в конюшне, а с противной стороны люди бились, одушевляемые боязнью потерять тело. Сперва персы сбили наших, и те отступили, но ненадолго: кто-то умел их остановить и устыдить; тогда снова нахлынули. Труп волочили, ременной петлей захлестнув лодыжку. Целый день спорили, и набралась покойнику приличная свита, пока ночь, опустившись над ними, не помогла решить дело и персы не добились своего, когда уже не видно было, какого мертвеца куда тянут. Персы уходили, задние отбивались; наши брели по полю, переворачивая убитых и крича, чтоб отперли для них ворота.

V

Объявлено было перемирие, и поутру убитого юношу в прекрасных доспехах подняли и положили на высокий помост. Вокруг него поставлены были десять лож; на них лежали деревянные изваяния, что выглядели, как люди, уже проведшие некоторое время в гробу. Горожане стояли на стенах, глядя на персидскую скорбь. Говорили, что посол, ехавший к нам, – царь хионитов, а убитый юноша – его единственный сын; что хиониты, свободное племя, соседствуют с персами на северных рубежах, близ города Горго, и обыкновенно враждуют с ними из-за пограничных земель, но ныне пришли союзниками персидскому царю; что теперь хиониты не уйдут отсюда, но будут стоять под амидскими стенами, пока не возьмут города и не разорят его дотла, ибо царь не оставит любимого сына неотомщенным. Говорили также, что царь персов, привыкший глядеть на себя, словно на некую святыню, полон яростью из-за того, что мы в него стреляли, и согласится с хионитами в намерении истребить Амиду, каких бы издержек ему это ни стоило. Толковали и о том, что означают изваяния вокруг покойника: одни говорили, что это изображения городов, которыми властвовал умерший, ныне погруженных в глубоком плаче; иные держались мнения, что это предки покойника, с коими он ныне делит трапезу; кто-то уверен был, что статуи сотворены магами персидскими к нашему вреду и что лучше на них не глядеть. Ктесипп, замешавшийся в толпу, объявлял, что у хионитов в обыкновении, чтобы богатый муж имел при себе дружину человек до двадцати, члены коей делаются его сотрапезниками и общниками богатству, когда же придет ему срок умереть, все сотоварищи ложатся с ним вместе живыми в могилу; так и у покойного была дружина, которую он, однако, отослал из лагеря за некоторой надобностью, когда же воротятся, сделают с собою, что заведено, а до того времени хиониты выставили их изображения, дабы не мнилось, что они должной верности не соблюли. Гермий, сомнительно качая головою, молвил, что хиониты давно отстали от такого обыкновения, а сии десять истуканов суть десять доблестей, наипаче чтимых персами, помещенные на помосте ради показания, что вся доблесть сошла с ним вместе в могилу. Ктесипп ему запальчиво отвечал; они пустились в пререкания, делая вид, что друг с другом незнакомы, когда же подошел Лавриций их усовестить, они накинулись на него вдвоем, а за ними и толпа, для чего-де он мешает людям говорить. Общее мнение было таково, что никому из Амиды живым не выйти, хотя была еще надежда, что Сабиниан, приведя из Эдессы войска, принудит персов снять осаду или же из Нисибиса придут с подмогой. В ту пору как все занимались общим бедствием, я умел найти себе свое: отвернувшись от персидского зрелища, я приметил в толпе девушку, вместе со всеми пришедшую поглядеть, что совершается в неприятельском стане. Тут и случилось, что глаза мои предательски открыли ворота моей души: так говорят влюбленные, а я в тот день нечаянно попал в их число. Неопытность моя усугубляла будущие опасности, ибо я не знал своей беды и с восторгом летел на нее; все было мне внове, и сама новизна была сладостной. Я глядел на свою любезную, не в силах взор отвести. Кругом меня толкали, товарищи мои тянули меня за руку, призывая посмотреть, как персидские плакальщицы бьют себя в грудь и причитают над скошенным цветком, я же себя не помнил и их речей не разумел. Когда же толпа нас с нею разнесла, мне мнилось, что я не с собою нахожусь, а подле нее остался.

Поделиться с друзьями: