Алкиной
Шрифт:
Гермий улыбнулся и уступил место следующему.
Тут входит Лавриций, с видом взволнованным, и начинает:
– Послушайте, какие у нас новости. Встретился мне у дверей Диофан и сказал, что наставник наш, Филаммон, собирается в путешествие, до самого Пессинунта, а может быть и дальше. Он намерен останавливаться в городах, заслуживающих этого, и произносить речи перед публикой, а с собою взять нескольких учеников, затем что нет опыта лучшего для оратора, чем повидать многие города с их обычаями, прочих же оставить на попечение Диофана, пока не вернется. Этот замысел, говорит, давно уж был у него, но до поры держался в тайне, чтобы не тревожить школу попусту, однако теперь почтенный наш наставник утвердился в своем желании и не намерен медлить.
Когда Лавриций умолк, Ктесипп переглянулся с прочими судьями, и вид у них был такой, что Лавриций добавил:
– Я не шучу и не состязаюсь, а рассказываю вам чистую правду, как я ее услышал, и лучше бы вам поверить.
– Прости, друг мой, – отвечал Ктесипп, – но ты мне напоминаешь свинопаса, который прибежал в свою деревню запыхавшись и с криками, что встретил в лесу огромного дракона, сокрушающего хвостом столетние дубы: тот-де подхватил у него свинью и одним
– Дело совершенно невозможное, – отозвался тот. – Чтобы Филаммон, годами города не покидавший, отправился в другую провинцию? Чтобы он, привычный к покою и размеренному обиходу, обрек себя строптивости наемных мулов, алчности блох и трактирщиков, прихотям публики?
– Чтобы человек, – прибавил Сосфен, – более всего ценящий уединенные занятия и никогда не скрывавший неприязни к риторам, что снуют по театрам с вытверженными речами, как сорока в прихожей, разделил их промысел и сам себя поразил презрением?
– Чтобы муж, замкнувший уста от скорби по другу, разрешил молчание без благовидного повода, для одной площадной славы? – присовокупил Ктесипп.
– Да что такое с тобой, Лавриций? разве школа не учила тебя правдоподобию? – воскликнули они хором.
Тут вошел Диофан и объявил, что наставник наш уезжает.
XIII
Быстро разнеслась эта весть и всех переполошила. Каждый гадал, отчего вздумалось Филаммону путешествовать, и не мог отыскать важной причины, чтобы стронуться ему с места. Иные собирались в дорогу, обрадованные, что на них пал выбор: всего девять учеников брал с собой Филаммон. Среди них оказался и я, и доныне не знаю почему: были и лучше меня. Тщетно ломал я голову; может, говорил я себе, Диофан хвалил твои успехи, а может, прослышал наш наставник, как славно защищал ты чуму; коротко сказать, мне было и отрадно, и удивительно, и счастье мое не умалялось от незнания, откуда ему было взяться. Собирался и Флоренций, опечаленный тем, что мышь, над которой он пел свои речи, прогрызла прутья и сбежала из клетки. Гермий, тоже избранный в путь, сказал мне: «Есть в Египте один остров; говорят, недозревшее вино туда свозят, а через месяц его не отличишь от десятилетнего: такое чудесное свойство у этой местности. Путешествия для нас то же, что этот остров для вина, так что благослови, друг мой, небо, одарившее тебя, и не забывай ничего, что в дороге понадобится». Евфим сказал, что едет со мною, я же этому противился, стыдясь путешествовать с дядькою.
– Помнишь, – говорит он, – когда отплывали мы из Маронеи, пускался с нами путь один софист. – Как не помнить, – говорю, – Александр его звали; я на него заглядывался. – Заглядывался, то-то; а помнишь, каков он был, когда миновали мы Энос? – Нет, – отвечаю, – я и о себе-то лишь помню, как стоял у борта, мешая рвоту с мольбою к нимфам, и завидовал погибшим в Трое. – Да ведь и он был таков же, разве что у другого борта, бледный, жалкий, со слипшимися на лбу волосами, только и бормоча, что-де сколь же велик этот мир и когда же он кончится, и никакие великие имена, проходившие мимо нас, его не привлекали. Сигей он встретил молчанием, Трою ни словом не почтил, словно ветром ее унесло, и Абидос не хотел приветствовать, и если б не слуга – помнишь его? – Нет. – Сатир его звать; так вот, этот Сатир, о себе забыв, всю дорогу хлопотал о хозяине, отпаивая его зельем, облегчающим тошноту, и так в своих заботах успел, что близ Лампсака тот уже ободрился, пригладил волосы и начал выспрашивать у корабелов, кто считается у них добрым кормчим, а кто нет, когда же приближались мы к Кизику, встретил его возгласом: «Кизик, гемонийского племени славное созданье» и долго еще с городом этим беседовал: эту речь, верно, ты помнишь, благо тут уже и ты опамятовался. – Забудешь ли, – отвечаю, – как он, «рубище сбросив», явился во всем блеске своего искусства, как речь свою то возвышал до дифирамбической торжественности, то оживлял, умело вплетая самые обиходные слова! Каким благородством полны были его похвалы, сколь изящным выговор, какою стройностью отмечена заключительная часть! Клянусь, не одну бурю бы я претерпел, чтобы еще раз послушать этого чудесного мужа! Но к чему ты об этом вспомнил? – К тому, – говорит, – что я выпросил у Сатира состав целебного этого питья и вытвердил его наизусть: конечно, не дал бы он мне его просто так, да я сменял его на мазь от трещин в пятках; боюсь только, как бы в его краях наши злаки не назывались как-нибудь иначе: к примеру, у нас один человек ходил мочиться под статую Согласия, потому что хотел показать себя философом, пока его за это не побили, а потом там разрослась чемерица, которую никто иначе как политической не называет; такая проникновенная, что некоторые ее и в пироги кладут; ну да человек ученый, я думаю, разберется, – так вот, коли не трогает тебя, что отец твой меня убьет, доведись ему узнать, что я отпустил тебя одного, и ты по юности своей так беспечен, что думаешь один управиться с тяготами путешествия, – возьми по крайней мере в рассуждение, что без меня не справишься с тошнотою, когда она в другой раз на тебя нападет, а ведь ее и самый счастливый оратор не избегнул. – С этим было не поспорить.
Книга вторая
I
Наступил день отъезда. Я сел на мула, нанятого Евфимом, и потянулся за своими товарищами, мысленно прощаясь с Апамеей и спрашивая себя, скоро ли сюда ворочусь. В дороге было скучно; одни беседовали о чем придется, другие носом
клевали, а как я ни к тем, ни к другим не пристал и занять себя было нечем, много вздору приходило мне на ум, а больше всего рассказ Флоренция о волшебной силе риторов. Думал я, как бы о том узнать побольше, а спросить кого другого мне боязно было, что засмеют. Когда под самой Прусой остановились мы на постоялом дворе и в каком-то углу уселись, я пристал к Флоренцию, словно бы насмехаясь над чудесными его рассказами, и довел до того, что он, распаленный, посулил мне открыть всю истину в неоспоримых свидетельствах, хоть ты-де того и не заслуживаешь. Итак, достал он из своей сумы какую-то книгу, сильно потрепанную, и, бережно развернув, прочел следующее:«Всякому известна история, как косские рыбаки, загодя продав свой обычный улов, вытянули старинный треножник, который, рассорив рыбаков с покупателями, а потом ввергнув в войну великие города, наконец потребовал о себе решения богов: такова была его ценность, таково и упорство людей, притязавших им обладать. Эта притча, мне кажется, применима к Кассию Северу, который, первым покинув старинную колею красноречия, обновил весь состав ораторского искусства и придал ему новый блеск и долговечную славу: в самом деле, те знания, что укрепили его дар и сделались источником почти божественной мощи, достались ему не вследствие обычных занятий и даже не в ту пору, когда Кассий цвел в Риме, не имея совместников, но пришли как бы по случайности и смягчали его скорби, когда он, изгнанный и лишенный имения, не знал иной утехи, кроме своего искусства.
О родине Кассия нет точных известий, хотя некоторые утверждают, что он происходил из Лонгулы, города в земле вольсков, ничем не примечательного. Рода он был самого низкого, и хотя смог получить образование, все усердие и приязнь отдавал риторике, пренебрегая философией, которая могла бы облагородить его резкий и необузданный нрав. Крупное тело и черты лица, в которых больше было от солдата, чем от оратора, делали его похожим на знаменитого в ту пору мирмиллона Арментария, так что Азеллий Сабин, бродя по субуранским рынкам и столкнувшись с Кассием, когда тот выходил из блудилища, при виде его смущения сказал, что Кассию не о чем беспокоиться – он-де ищет не его, а рыбу, а Альфий Флав, издалека увидевший, как Кассий в темном дорожном плаще поспешает на форум, произнес, обращаясь к спутникам, вергилиевский стих:
Что за громада во мгле, о граждане, катится черной?Людей, не любящих случайности, такие сходства заставляют бесплодно тратить время в поиске их причин. Так, некий перс Оронт был схож с Алкмеоном, сыном Амфиарая; из-за удивительной схожести Помпей Страбон, отец Великого, прозывался именем своего повара, а цензорий Мессала – именем некоего актера на вторых ролях, царицу же Лаодику сходство, какое царедворец Артемон имел с царем Антиохом, побудило к гнусному делу: после того как она убила мужа, Артемон, наученный ею, лег в постель Антиоха и, подражая его повадке и речи, вынудил людей поверить, что умирающий царь препоручает им свою жену и детей.
Сколько ценил Кассий горечь и жестокость своей речи, показывает его словцо, брошенное кому-то, кто гордился способностью уязвить противника: «Что ты сделаешь, когда я вторгнусь в твое имение?» В увлечении он не щадил никого; едкость его шуток порицали поклонники мягкого остроумия, свойственного Домицию Афру. Некто, выступая в суде, без конца упоминал иберийскую траву, вызывая общее недоумение, пока Кассий, держась с притворной важностью, словно человек, толкующий оракул, не возвестил судьям, что имеется в виду метельник. Один грамматик, ведший судебные дела, порицал ошибку против языка, допущенную его противником; Кассий просил судей об отсрочке, дабы его подзащитный мог нанять себе грамматика, коль скоро тяжба у них не о законах, а о произношении. На пиру некто, бахвалясь своими пороками, повторял, что не замечает, чтобы небеса на него гневались; Кассий заметил, что глупость – единственное наказание, которого человек не чувствует. Придя на декламацию Цестия, он колким замечанием прервал и смутил оратора, а когда тот велел ему уйти, иначе он не будет декламировать, Кассий заявил, что никогда еще не уходил из бани немытым. Впоследствии обвинив Цестия перед преторами и переполошив несчастного до того, что тот потерял всякое здравомыслие, Кассий, по-видимому, руководствовался столько же пристрастием обвинять, сколько желанием отомстить за тень Цицерона.
Какой-то египтянин сулил ему вывести любого из умерших; Кассий противился, не имея охоты к нечестию, однако египтянин начал уверять, что ему самому отвратительно завлекать души гнусными средствами, что, кроме некромантии, при которой надобна пролитая кровь, есть иной род волшебства, называющийся скиомантией, которому ничего не надо, лишь бы призываемый был мертв; что один из его земляков, грамматик, при помощи травы, именуемой у них осиритис, вызвал тень Гомера, дабы узнать его отчизну и имена родителей, и что это не преступнее, чем гадать по светильне; прибавив к этому множество клятв и рассуждений, он выставил себя глубоким знатоком своего ремесла и наконец убедил Кассия, сказавшего, что если он его уломал, то, верно, и мертвого сумеет. В назначенную ночь египтянин привел его в какую-то беседку посреди чужого сада, поставил Кассия в стороне, а сам, одетый в льняное платье и с повязкой на голове, очистил все серным дымом и, держа в левой руке кинжал, принялся читать заклинания, сперва почтительные, потом угрожающие, пока не поднялась высокая тень. Кассий, удивленный, думая, что это кто-то из ораторов, пытался его расспросить, но, видя, что призрак хранит молчание и лишь поводит рукою, словно чистя щит, рассмеялся и сказал ему: «Бедняга, ты и по смерти занимаешься все тем же? Вот несчастье – играть так скверно, да еще на забаву одному». Когда же египтянин, смущенный, но упорствующий, принялся ходить вокруг призрака с заклинаниями, а тот все занимался своим делом, не внемля магу, Кассий оставил их и ушел, примолвив напоследок, что не раз видел такое в суде – как оратор читает речь по писаному, не справляясь с тем, что происходит вокруг, и объявляя: «Вот он с мольбою простирает руки к вашим коленам» или: «Этот несчастный обнимает своих детей», в то время как обвиняемый ничего подобного не делает: эту ребяческую скованность Кассий презирал и преследовал насмешками, где только мог».