Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
Тогда я, конечно, так не думал.
Как я теперь понимаю, конармеец чувствовал себя инородным телом в той среде, в которой жил. Несмотря на заметное присутствие в его флоберовски отточенной (я бы даже сказал, вылизанной) прозе революционного, народного фольклора, в некотором роде лесковщины {678} , его душой владела неутолимая жажда Парижа. Под любым предлогом он старался попасть за границу, в Париж. Он был прирожденным бульвардье. Лучше всего он чувствовал себя за крошечным квадратным столиком на одной ножке прямо на тротуаре, возле какого-нибудь кафе на Больших бульварах, где можно несколько часов подряд сидеть под красным холщовым тентом, за маленькой чашкой мокко, наблюдая за прохожими и мысленно вписывая их в какой-то свой воображаемый роман вроде «Человеческой комедии» {679} .
678
С прозой Н. С. Лескова прозу И. Бабеля сравнил еще Н. С. Степанов.[782]
679
Произведение Оноре де Бальзака (1799–1850), состоящее из 90 романов и рассказов.
Не исключено, что он видел себя знаменитым французским писателем, блестящим стилистом, быть может даже одним из
Под высоким куполом Института на берегу Сены он чувствовал бы себя как дома. {680}
В те времена заграничные поездки делались все труднее и труднее. В конце концов он стал оседлым москвичом, женился, поселился в хорошей квартире в особнячке в районе Воронцова поля и даже стал принимать у себя гостей. {681} В это время мы с ним очень сблизились. Беседы с ним доставляли мне большое удовольствие и всегда были для меня отличной школой литературного мастерства. Общение с конармейцем было весьма похоже на общение мое с щелкунчиком. {682} Возможно, это и нескромно, но мне кажется — оно было взаимным обогащением.
680
Ср. в статье В. Б. Шкловского 1924 г.: «Иностранец из Парижа, одного Парижа без Лондона, Бабель увидел Россию так, как мог ее увидеть француз-писатель, прикомандированный к армии Наполеона».[783] Ср. также, например, у А. М. Нюренберга: «У Бабеля был свой Париж, как была и своя Одесса. Он любил блуждать по этому удивительному городу и жадно наблюдать его неповторимую жизнь. Он хорошо чувствовал живописные переливы голубовато-серого в облике этого города, великолепно разбирался в грустной романтике его уличных песенок, которые мог слушать часами. Был знаком с жизнью нищих, проституток, студентов, художников <…> Он хорошо знал французский язык, парижский жаргон, галльский юмор. Мы часто прибегали к его лингвистической помощи».[784] Во Франции И. Бабель жил с конца июля 1927 г. по май 1928 г.; затем — с февраля по август 1933 г.; и затем, по специальному разрешению ЦК — автор «Гюи де Мопассана» на короткий период выехал из Москвы в Париж для участия в международном Конгрессе писателей в защиту культуры в конце июня 1935 г.
681
Собственную квартиру И. Бабель получил в 1932 г. См. ее изображение у Валентины Ходасевич: «Дом двухэтажный, деревянный. Звоню. Мне открывает дверь старушка, повязанная платком. Попадаю в переднюю. Из передней ведет деревянная, ступенек на двадцать, неширокая, внутриквартирная лестница <…> Одно окно в узкой стене длинного помещения дает мало света. Вдоль перил, огораживающих лестничный проем, стоят сундуки. Один — с горбатой крышкой, другой — с плоской. И корзина. Один из сундуков обит медью, — вероятно, старинный. У противоположной стены шкаф. Неуютно. Тут же, между шкафом и сундуками, — небольшой стол, не больше разложенного ломберного».[785] На Антонине Николаевне Пирожковой Бабель женился в 1934 г.
682
Судя по мемуарам Н. Я. Мандельштам, в середине 1920-х гг. В. Нарбут предлагал О. Мандельштаму организовать новую акмеистическую группу «в союзе с одесситами» — «новый акмеизм без Ахматовой, но с Бабелем и Багрицким».[786] Мандельштам от подобного союза отказался.
Конармеец оказался в конце концов прекрасным семьянином и любезным хозяином. У него всегда можно было выпить стакан на редкость душистого, хорошо заваренного чая и чашку настоящего итальянского черного кофе эспрессо: он собственноручно приготовлял его, пользуясь особой заграничной кофеваркой.
— Скажите, каким образом у вас получается такой на редкость вкусный чай? Откройте ваш секрет.
— Нет никакого секрета. Просто не надо быть скупердяем и не экономить на заварке. Заваривайте много чая, и ваши гости всегда будут в восторге. {683}
683
Ср. с «бородатым» анекдотом о старом еврее, который, умирая, открывает своей семье секрет приготовления хорошего чая: «Евреи, не жалейте заварки». Ср. также у Валентины Ходасевич: «Не буду описывать подробно, как заваривался и настаивался чай, — очень сложно! Одно хорошо запомнила — это поразившее меня количество чая на одну чашку: три или четыре ложки с верхом. А пить надо, чуть не обжигаясь, — иначе аромат улетучится».[787]
Однажды он вдруг показался у нас в дверях, а рядом с ним стоял некий предмет домашнего обихода красного дерева, нечто вроде комнатного бара с затейливым устройством, довольно неуклюжее произведение столярного искусства, которое он, пыхтя, собственноручно втащил на пятый этаж, так как лифт не работал. Оказалось, что это был его подарок нам на новоселье. Надо было распахнуть верхние крышки, и из недр сооружения поднимался целый набор посуды для коктейлей. Этот бар занимал много места, и мы не знали, куда его приткнуть. Я думаю, конармеец сам не знал, куда его девать, а так как я однажды похвалил бар, то конармеец и решил таким элегантным образом избавиться от сей громоздкой вещи. Чисто восточная любезность. Впрочем, я понимаю, что он это сделал от души. Вещь была все же дорогая. Он не поскупился. {684}
684
Возможный источник этой истории — мемуары хорошей знакомой И. Бабеля, Т. Стах, описывающие Одессу 1924 г.: «Однажды раздался звонок. Я отворила дверь, и грузчики втащили огромнейший буфет… Оказалось, что Исаак Эммануилович, производя некоторую расчистку у себя дома, презентовал нам свой, как он сказал, „похожий на синагогу“, „фамильный“ буфет. Это было громоздкое черное сооружение с резными украшениями, где невероятно прочно оседала пыль… Буфет с трудом втиснулся в нашу квартиру и занял подобающее ему место в столовой».[788]
…Ему очень нравилась моя маленькая двухлетняя дочка, и он любил с нею весьма серьезно разговаривать, как со взрослой, сидя перед ней на корточках и несколько пугая ее своими большими очками. {685}
Мы часто сиживали перед огромным окном, за которым виднелся классический московский пейзаж, словно бы вышедший из царства «Тысячи и одной ночи», но только несколько древнерусской.
Конармеец смотрел на этот пейзаж, но, мне кажется, видел нечто совсем другое: старые деревья, косо наклонившиеся над Сеной с нижнего ее парапета, а на верхнем парапете ящики букинистов, на ночь запиравшиеся большими висячими замками; белую конную статую Генриха Четвертого, сообразившего, что Париж стоит обедни {686} ; круглые островерхие
башни Консьержери, где до сих пор в каменных недрах, за тюремными решетками, прикрепленный навечно к каменной стене, сумрачно чернел совсем не страшный на вид косой нож гильотины, тот самый, который некогда на площади Согласия срезал головы королю и королеве {687} , а потом не мог уже остановиться и из-под него на Гревской площади покатились в черный мешок одна за другой головы Дантона, Сен-Жюста, Демулена, множество других голов, каждая из которых вмещала в себя вселенную, и наконец голова самого Робеспьера с разбитой челюстью и маленьким, почти детским, упрямым и гордым подбородочком первого ученика.685
Ср. в воспоминаниях А. Н. Пирожковой: «Двухлетняя дочь Валентина Петровича Катаева, вбежав утром к отцу в комнату и увидев, что за окнами все побелело от первого снега, в изумлении спросила: „Папа, что это? Именины?!“ Бабель, узнав об этом пришел в восторг».[789]
686
Эту фразу, согласно преданию, будущий король Франции Генрих IV произнес, когда ему, чтобы получить французский престол, пришлось перейти из протестантства в католичество. Конная статуя Генриха IV украшает парижский Новый мост.
687
Людовику XVI и Марии Антуанетте, которые были обезглавлены по постановлению Конвента, в 1793 г. Все перечисляемые далее К. вожди Великой французской революции, свергнувшей Людовика с престола, были казнены в 1794 г.
…Ну и, конечно, чашечка мокко на одноногом столике в тени тента с красными фестонами.
Он пил кофе маленькими глотками, растягивая наслаждение, оттягивая миг возвращения, и его детские глазки видели тень Азраила, несущего меч над графитными плитками парижских крыш… {688}
…A может быть, это и был тот самый косо режущий ледяной ветер во всю длину Елисейских полей, ветер возмездия и смерти…
В расчете на вечную весну мы были одеты совсем легко, а ветер, свистя, как нож гильотины, нес мимо нас уже заметные крупинки снега, и для того, чтобы не схватить пневмонию, нам пришлось укрыться в набитой людьми американской дрог-стори, где с трудом отыскался свободный столик под неизмеримо громадным, длинным, низким потолком, унизанным параллельными рядами светящихся шариков, умноженных до бесконечности зеркалами во всю стену, что угнетало нас какой-то безысходностью.
688
Прозрачный намек на трагический финал биографии И. Бабеля: писатель был арестован 15 мая 1939 г., после вечера, который он провел вместе с К. и его семьей в Переделкино (См.: МК). Будучи арестованным, под нажимом следствия Бабель дал показания, согласно которым он входил в троцкистскую террористическую группу вместе с Вс. Ивановым, К., Ю. Олешей, Л. Утесовым, И. Эренбургом и др.[790]
Мы уже были уверены, что весна никогда не наступит и мы навсегда останемся здесь как в аду, среди беготни обезумевших официанток, знакомых музыкальных звуков бьющихся тарелок, восклицаний, разноязыкого галдежа, мелодий проигрываемых пластинок, где противоестественно смешивались все музыкальные стили, начиная с древнегалльской музыки и кончая все еще не вышедшим из моды поп-артом.
Мы были в отчаянии.
Но в один прекрасный день, когда наше отчаяние дошло до высшей точки, весна наступила внезапно, как взрыв всеобщего цветения под лучами жгучего солнца в безоблачном и безветренном небе, при температуре воздуха более двадцати девяти градусов в тени, когда вдруг как по мановению черной палочки, перевитой розами, изо всех настежь открытых парижских окон выбросились и косо повисли огненно-желтые, раскаленно-красные маркизы, совершенно меняя облик города, который мы привыкли видеть элегантно-серым, а теперь он превратился в нечто карнавальное, яркое, почти итальянское, где рядом с каменными стенами средневековых церквей горели кусты персидской сирени со всеми ее оттенками, начиная с самого нежного и кончая самым яростным.
Я почувствовал, что в мире произошло нечто имеющее отношение лично ко мне, И в этот же миг из ледяных пещер памяти, совсем живой, снова появился Брунсвик.
Он стоял передо мною, как всегда чем-то разгневанный, маленький, с бровями, колючими как креветки, в короне вздыбленных седых волос вокруг морщинистой лысины, как у короля Лира, в своем синем вылинявшем рабочем халате с засученными рукавами, с мускулистыми руками — в одной руке молоток, в другой резец, — весь осыпанный мраморной крошкой, гипсовой пудрой и еще чем-то непонятным, как в тот день, когда я впервые — через год после гибели Командора — вошел в его студию.
— Наконец я нашел подходящий материал. Нет! Не материал, а вещество! Подходящее вещество для ваших друзей, о которых вы мне столько рассказывали! — закричал он с порога. — Мне доставили это вещество из околозвездного пространства Кассиопеи. Из этого вещества построена Вселенная. Это лучшее из того, что можно было достать на мировом рынке. Вещество из глубины галактики. Торопитесь же!
Он кричал, он брызгал слюной, он топал ногами.
Я понял его с полуслова.
— Теперь пора, — сказал я, и мы с женой побежали в парк Монсо.
— Но прежде мне пришлось прочитать весь гениальный вздор, который написали вы и все ваши друзья. Может быть, у меня дурной вкус, но ваша чепуха мне понравилась, иначе я не взялся бы за эту работу! — крикнул он нам вдогонку и тотчас исчез, на этот раз навсегда.
За свежевыкрашенными черными пиками железной ограды с ярко позолоченными остриями, за траурными, еще более высокими решетчатыми воротами, за их золочеными вензелями и балдахином, сияющим на солнце, перед нами предстали головокружительно высокие купы цветущих каштанов, белых и розовых, как совершенное воплощение вечной весны.
Мы вошли в парк.
Одно лишь название улицы, со стороны которой мы появились — Бульвар Мальзерб, — как бы погрузило нас в обманчивую тишину девятнадцатого века после франко-прусской войны и Парижской коммуны.
Это был мир Мопассана.
Широкоплечий бюст этого бравого красавца француза с нормандскими усами, которые умели так хорошо щекотать женские шейки и затылки с пушком каштановых волос, что в конце концов и привело его к ужасному преждевременному уничтожению {689} , был установлен на колонне, у подножия которой изваяна фигура полулежащей дамы в широкой юбке, с узкой талией, в кофточке — рукава буфами; она держала перед собой раскрытый томик, самозабвенно замечтавшись над строками Мопассана, и мне почему-то кажется, что эта книга была «Иветта».
689
И. Бабель о Мопассане: «Двадцати пяти лет он испытал первое нападение наследственного сифилиса. Плодородие и веселье, заключенные в нем, сопротивлялись болезни. Вначале он страдал головными болями и припадками ипохондрии. Потом призрак слепоты стал перед ним. Зрение его слабело. В нем развилась мания подозрительности, нелюдимость и сутяжничество. Он боролся яростно, метался на яхте по Средиземному морю, бежал в Тунис, в Марокко, в Центральную Африку — и писал непрестанно».[791]