Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
…весь одиночество, весь ожидание.
В тот день он был гостеприимен, оживлен, полон скрытого огня, как мастер, довольный своим новым творением. С явным удовольствием читал он свою прозу, даже не слишком мыча и не издавая странных междометий глухонемого демона.
Все было в традициях доброй старой русской литературы: застекленная дачная терраса, всклокоченные волосы уже седеющего романиста, слушатели, сидящие вокруг длинного чайного стола, а за стеклами террасы несколько вполне созревших рослых черноликих подсолнечников {640} с архангельскими крыльями листьев, в золотых нимбах лепестков, как святые, написанные альфреско на стене подмосковского пейзажа с сельским кладбищем и золотыми луковками патриаршей церкви времени Ивана Грозного {641} .
640
Подсолнечники упоминаются у Б. Пастернака, например, в ст-нии «Mein liebchen, was willst du noch mehr?» из сборника «Сестра моя — жизнь»: «Иль подсолнечники в селах // Гаснут — солнца — в пыль и ливень?».
641
Переделкинской церкви Преображения (ХV в.), родового храма Колычевых.
Святые подсолнечники тоже пришли послушать прозу мулата. {642}
А
642
Речь идет об одном из первых авторских чтений романа Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго» (1945–1955). «Работа над романом подходила к концу. Боря собирал людей и читал им первую часть. На первом чтении присутствовали Федин, Катаев, Асмусы, Генрих Густавович, Вильмонт, Ивановы, Нина Александровна Табидзе и Чиковани. Все сошлись на том, что роман написан классическим языком. У некоторых это вызвало разочарование. Поражались правдивостью описания природы, времени и эпохи» (З. Н. Пастернак).[740] 27 октября 1958 г. К. выступил против Пастернака и его романа на том совместном заседании президиума правления Союза писателей СССР, бюро Оргкомитета Союза писателей РСФСР и президиума правления Московского отделения Союза писателей, где было принято решение исключить Бориса Леонидовича из Союза писателей СССР (в скобках, но все же отметим, что К. был одним из тех 4-х литераторов, кто проголосовал против исключения из Союза советских писателей Александра Галича в 1971 г.).
643
С 1937 г. адрес Б. Пастернака в Москве был: Лаврушинский переулок, д. 17, кв. 72. О своих ночных дежурствах поэт рассказывал З. А. Маслениковой: «Некоторое время я жил в Лаврушинском. Во время налетов я подымался на крышу дежурить. Эти ночные дежурства вызывали у меня состояние, близкое к опьянению. Я подымался вверх по лестнице в полной темноте, а вниз спускались в убежище люди, и я, встречаясь с ними, вдруг проводил рукой по чьему-нибудь лицу — так мне весело было! — и вообще позволял себе разные озорные выходки. Семьи писателей уехали в Чистополь, я остался один, проходил на ополченском пункте военную подготовку».[741]
Мулат ходил по крыше, и под его ногами гремело кровельное железо, и каждую минуту он был готов засыпать песком шипящую немецкую зажигалку, брызгающую искрами, как елочный фейерверк.
Мы с ним были дежурными противовоздушной обороны. Потом он описал эту ночь в своей книге «На ранних поездах» {644} .
«Запомнится его обстрел. Сполна зачтется время, когда он делал, что хотел, как Ирод в Вифлееме. Настанет новый, лучший век. Исчезнут очевидцы…» {645}
644
Книга «На ранних поездах» вышла в 1943 г.
645
Из ст-ния Б. Пастернака «Страшная сказка» (1941).
Не знаю, настал ли в мире лучший век, но очевидцы исчезали один за другим. Исчез и мулат — великий очевидец эпохи. Но я помню, что среди ужасов этой ночи в мулате вдруг вспыхнула искра юмора. И он сказал мне, имея в виду свою квартиру в самом верхнем этаже дома, а также свою жену по имени Зинаида и зенитное орудие, установленное над самым его потолком:
«Наверху зенитка, а под ней Зинаидка». {646}
Для него любая жизненная ситуация, любой увиденный пейзаж, любая отвлеченная мысль немедленно и, как мне казалось, автоматически превращались в метафору или в стихотворную строчку. Он излучал поэзию, как нагретое физическое тело излучает инфракрасные лучи.
646
Б. Пастернак был действительно склонен к шуткам подобного рода. Так, в свое письмо к сыну Жене от 23.7.1926 г. он вставил известное детское двустишие: «Дядя Федя // Съел медведя».[742]
Однажды наша шумная компания ввалилась в громадный черный автомобиль с горбатым багажником. Меня с мулатом втиснули в самую его глубину, в самый его горбатый зад. Автомобиль тронулся, и мулат, блеснув своими африканскими белками, смеясь, предварительно промычав нечто непонятное, прокричал мне в ухо:
— Мы с вами сидим в самом его мозжечке!
Он был странно одет. Совсем не в своем обычном европейском стиле: брюки, засунутые в голенища солдатских сапог, и какая-то зеленая фетровая шляпа с нелепо загнутыми полями, как у чеховского Епиходова в исполнении Москвина.
Мы все были навеселе, и мулат тоже.
Вы хотите еще что-нибудь узнать о мулате? Я устал. Да и время лекции исчерпано. Впрочем, если угодно, несколько слов.
Я думаю, основная его черта была чувственность: от первых стихов до последних.
Из ранних, мулата-студента:
«…что даже антресоль при виде плеч твоих трясло»… {647} «Ты вырывалась, и чуб касался чудной челки и губ-фиалок»… {648}
Из последних:
«…под ракитой, обвитой плющом, от ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты плащом, вкруг тебя мои руки обвиты. Я ошибся. Кусты этих чащ не плющом перевиты, а хмелем. Ну — так лучше давай этот плащ в ширину под собою расстелем»… {649}
647
Приводятся строки из ст-ния Б. Пастернака «Попытка душу разлучить…» (1917). Московский университет Борис Леонидович окончил весной 1913 г.
648
Из ст-ния Б. Пастернака «Из суеверья» (1917).
649
Цитируется пастернаковский «Хмель» (1953), вошедший в «Стихотворения Юрия Живаго». Трудно поверить, что, рассуждая о «чувственности», как об «основной черте» Пастернака, К. не помнил о «Гамлете», «Сказке», «Августе» и многих других ст-ниях Юрия Живаго (и, разумеется, — о многих других ст-ниях раннего и позднего Пастернака).
В эту пору он уже был старик. Но какая любовная энергия!
Вот он стоит перед дачей, на картофельном поле, в сапогах, в брюках, подпоясанных широким кожаным поясом офицерского типа, в рубашке с засученными рукавами, опершись ногой на
лопату, которой вскапывает суглинистую землю. Этот вид совсем не вяжется с представлением об изысканном современном поэте, так же как, например, не вязались бы гладко выбритый подбородок, элегантный пиджачный костюм, шелковый галстук с представлением о Льве Толстом.Мулат в грязных сапогах, с лопатой в загорелых руках кажется ряженым. Он играет какую-то роль. Может быть, роль великого изгнанника, добывающего хлеб насущный трудами рук своих. Между тем он хорошо зарабатывает на своих блестящих переводах Шекспира и грузинских поэтов, которые его обожают. О нем пишут в Лондоне монографии. У него автомобиль, отличная квартира в Москве, дача в Переделкине. {650}
Он смотрит вдаль и о чем-то думает среди несвойственного ему картофельного поля. Кто может проникать в тайны чужих мыслей? Но мне представляется, что, глядя на подмосковный пейзаж, он думает о Париже, о Французской революции. Не исключено, что именно в этот миг он вспоминает свою некогда начатую, но брошенную пьесу о Французской революции.
650
Сходные рассуждения К. отражены в дневниковой записи К. И. Чуковского от 15.8.1959 г.: «О Пастернаке он сказал:
— Вы воображаете, что он жертва. Будьте покойны: он имеет чудесную квартиру и дачу, имеет машину, богач, живет себе припеваючи — получает большой доход со своих книг».[743] Выразительное представление о подлинном материальном положении Пастернака в этот период дают следующие фрагменты из мемуаров З. А. Маслениковой: «Он рассказывал о себе, говорил, что его гнетет неопределенность положения.
— Лучше бы самое страшное, но поскорей. А то после моих писем ничего неизвестно. Известно только, что меня исключили из Союза.
— А как ваши материальные дела?
— Мне ничего не платят» (1 января 1959).;[744] «— Ничего не изменилось, ничего не стало яснее. Деньги мне по-прежнему не платят. Я переводил Словацкого, вы знаете.
— Заплатили за перевод?
— Нет.
— Но ведь у вас договор.
— Они не отказывают, но и не платят. У Зинаиды Николаевны есть сбережения, мы их уже тронули» (11 февраля 1959).[745] См. также у Е. Б. Пастернака фрагмент, описывающий самое начало 1959 г.: «Мы приехали к папе 1 января <…> В его словах сквозило мучительное чувство неуверенности и неустойчивости его положения, выбитость из работы. Рассыпан набор „Марии Стюарт“ Шиллера в издательстве „Искусство“, из юбилейного многотомного собрания Шекспира выкинули все его переводы, и „Генриха IV“ заказали переводить кому-то заново. Упоминание его имени в чужих статьях ведет к их запрету, в театрах сняты спектакли с его переводами».[746] Статьи (не монографии) о Пастернаке к этому времени написали английские критики Э. Уилсон и Д. Линдси. Обеими этими статьями автор «Доктора Живаго» остался недоволен.[747] Из грузинских поэтов в 1956–59 гг. Пастернак переводил ст-ния А. Абашели, Г. Леонидзе, Т. Табидзе, С. Чиковани, П. Яшвили. Однако при жизни автора «Доктора Живаго» эти переводы опубликованы не были.
Не продолжить ли ее? Как бишь она начиналась?
«В Париже. На квартире Леба. В комнате окна стоят настежь. Летний дождь. В отдалении гром. Время действия между 10 и 20 мессидора (29 июня — 8 июля) 1794 года. Сен-Жюст: — Таков Париж. Но не всегда таков. Он был и будет. Этот день, что светит кустам и зданьям на пути к моей душе, как освещают путь в подвалы, не вечно будет бурным фонарем, бросающим все вещи в жар порядка, но век пройдет, и этот теплый луч, как уголь, почернеет, и в архивах пытливость поднесет свечу к тому, что нынче нас слепит, живит и греет, и то, что нынче ясность мудреца, потомству станет бредом сумасшедших». {651}
651
Подразумеваются и цитируются «Драматические сцены» Б. Пастернака, писавшиеся не после октябрьской, а после февральской революции — в июне—июле 1917 г.
Октябрьская революция была первой во всей мировой истории, совершенно не похожей на все остальные революции мира. У нее не было предшественниц, если не считать Парижской коммуны.
Не имея литературных традиций для ее изображения, многие из нас обратились не к Парижской коммуне, а к Великой французской революции, имевшей уже большое количество художественных моделей. Может быть, только один Александр Блок избежал шаблона, написав «Двенадцать» и «Скифов», где русская революция была изображена первично.
Попытки почти всех остальных поэтов — кроме Командора — были вторичны. Несмотря на всю свою гениальность, мулат принадлежал к остальным. Он не сразу разгадал неповторимость Октября и попытался облечь его в одежды Французской революции, превратив Петроград и Москву семнадцатого и восемнадцатого годов в Париж Сен-Жюста, Робеспьера, Марата.
Кто из нас не писал тогда с восторгом о зеленой ветке Демулена {652} , в те дни, когда гимназист Канегиссер стрелял в Урицкого {653} , а Каплан отравленной пулей — в Ленина {654} , и не санкюлоты в красных фригийских колпаках носили на пиках головы аристократов, а рабочие Путиловского завода в старых пиджаках и кепках, перепоясанные пулеметными лентами, становились на охрану Смольного.
652
Ср. в ст-нии Э. Багрицкого «Знаки» (1920): «Текли века потоком гулким, // И новая легла тропа, // Как по парижским переулкам // Впервые ринулась толпа, // Чтоб, как взволнованная пена, // Сметая золото палат, // Зеленой веткой Демулена // Украсить стены баррикад». Образ «зеленой ветки Демулена» — ошибка эрудиции Багрицкого. Правильно было бы — «зеленой ленте» деятеля Великой французской революции Камиля Демулена (1760–1794), который 13 июля 1789 г. призвал всех сторонников революции украсить свои шляпы зелеными лентами. Б. Пастернак писал о Демулене в отброшенном позднее предисловии к «Охранной грамоте»: «Едва ли сумел я, как следует, рассказать Вам о тех вечно первых днях всех революций, когда Демулены вскакивают на стол и зажигают прохожих тостом за воздух. Я был им свидетель».[748]
653
Поэт Леонид Иоакимович Каннегисер (1896–1918) — с которым К. возможно встречался в Одессе — 30 августа 1918 г. застрелил председателя петроградской ЧК М. С. Урицкого (1873–1918). В это время Каннегисер уже давно не был гимназистом.
654
30 августа 1918 г. «Даже если бы пули были отравлены ядом кураре, как предполагали, то и это отравление не могло иметь последствий, так как яд кураре страшен и смертелен на стрелах у дикарей, но если им отравляется пуля, то этот яд, легко разлагающийся под влиянием высокой температуры, при выстреле разлагается и теряет свои ядовитые свойства» (Врачи о болезни Ильича. Проф. В. Н. Розанов // Известия. 1924. 28 января). Интересно, что разговаривая с Б. А. Бабиной о Фанни Ефимовне Ройтблат (Каплан) (1890–1918) и ее покушении на В. И. Ленина, старый эсер Д. Д. Донской (как и К. в «АМВ») демонстративно отказался от напрашивающихся ассоциаций с Великой французской революцией: «Помню, похлопал я ее по плечу и сказал ей: „Пойди-ка проспись, милая! Он — не Марат, а ты — не Шарлотта Корде.“»[749]