Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
В жарком сумраке неистово цветущего каштанового дерева эта хрестоматийная композиция уже заметно потемнела от времени, каждая складка широкой юбки со шлейфом и пятипалая тень какого-то отдельного каштанового листа, лежащая на прямом лбу писателя, — все это было хорошо знакомо и, в окружении цветущих сирени, боярышника, пионов, японской вишни, пронизанное неистовыми лучами солнца, отдаленное от шумящего города высокой решеткой тишины и безветрия, как бы перенесло нас в страну, куда мы наконец после стольких разочарований попали.
Однако на этот раз что-то вокруг изменилось.
Сначала я не мог понять, что именно изменилось. Но наконец понял: недалеко от изваяния замечтавшейся дамы под бюстом Мопассана стояло еще одно изваяние, которого раньше здесь не было.
Фигура конармейца в предпоследний период его земного существования.
Он сидел за маленьким одноногим столиком, перед чашечкой, под сенью каштана, как бы под тентом кафе, взирая вокруг сквозь очки изумленно-детскими глазами обреченного.
Он был сделан в натуральную величину с реалистической точностью и вместе с тем как-то условно, сказочно, без пьедестала.
Я употребил слово «сделан», потому что не могу найти ничего более точного. Изваян — не годится. Вылеплен — не годится.
Даже маленькие маргаритки, выросшие на газонах, отбрасывали миниатюрные тени.
Я потрогал плечо конармейца, оно обожгло мою ладонь пронзительным, но безвредным холодом. И судя по тому, что почва под изваянием сильно осела, можно было заключить, что материал, из которого был сделан конармеец, в несколько десятков, а может быть, и сотен тысяч раз тяжелее любого известного на земном шаре вещества. Вместе с тем, как это ни странно, материал, сияющий несказанной белизной, казался невесомым.
Мы пошли по парку и заметили, что, кроме знакомых серых статуй, ослепительно белеет несколько новых, сделанных из того же материала, что и статуя конармейца, — ярко-белых и не отбрасывающих теней.
Никто из посетителей парка их не замечал, кроме нас, это были наши сновидения. Они были расставлены прямо на земле и на газонах — без пьедесталов — в каком-то продуманном беспорядке.
На одном из газонов под розовым кустом лежала фигура ключика. Он был сделан как бы спящим на траве — маленький, с поджатыми ногами, юноша-гимназист, — положив руки под голову, причесанную а-ля Титус, с твердым подбородком, и видел неземные сны, а вокруг него, как некогда он сам написал:
«…летали насекомые. Вздрагивали стебли. Архитектура летания птиц, мух, жуков была призрачна, но можно было уловить кое-какой пунктир, очерк арок, мостов, башен, террас — некий быстро перемещающийся и ежесекундно деформирующийся город»… {690}
Парк Монсо, где лежал ключик, глубоко уйдя в травяной покров, был действительно городом вечной весны, славы и тишины, еще более подчеркнутой возгласами играющих детей.
В романтических зарослях цветущих кустов боярышника, рядом со старым памятником Гуно, возле пробирающегося по камешкам ручейка, дружески обнявшись с Мефистофелем, белела фигура синеглазого — в шляпе с пером, с маленькой мандолиной в руках, поставившего ноги в танцевальную позицию {691} , всего во власти третьего Г — Гуно, но не забывающего и двух первых: Гоголя, Гофмана…
690
Точная цитата из рассказа Ю. Олеши «Любовь» 1929 г.[792]
691
В комментируемом фрагменте К. намекает на сотрудничество М. Булгакова с Большим театром, начавшееся 10.10.1936 г. Булгаковский уход из МХАТа 15.09.1936 г. воспринимался некоторыми его приятелями чуть ли не как уход автора «Дней Турбиных» из литературы. См., например, запись в дневнике Е. С. Булгаковой от 23.08.1938 г.: «…встретили в Лаврушинском Валентина Катаева. <…> И немедленно начал Катаев разговор. М. А. должен написать небольшой рассказ, представить. Вообще, вернуться в „писательское лоно“ с новой вещью. „Ссора затянулась“. И так далее. <…> Все — известное. Все чрезвычайно понятное. Все скучное».[793] Подробнее о работе Булгакова в Большом театре см.:.[794]
Я сразу узнал его по ядовитой улыбке. И я вспомнил нашу последнюю встречу. Сначала у памятника сидящего на Арбатской площади Гоголя, а потом у него в новой квартире, где он жил уже с третьей своей женой {692} .
Он сказал по своему обыкновению:
— Я стар и тяжело болен.
На этот раз он не шутил. Он был действительно смертельно болен и как врач хорошо это знал.
У него было измученное землистое лицо.
У меня сжалось сердце. {693}
692
На Елене Сергеевне Шиловской (1893–1970) М. Булгаков женился 4.10.1932 г., а в феврале 1934 г. они переехали в писательский дом № 3 в Нащокинском переулке, где поселились в кв. № 44. В письме к В. В. Вересаеву от 6.03.1934 г. Булгаков с восторгом, но и с обычной своей иронией рассказывал о новой квартире: «Замечательный дом, клянусь! Писатели живут и сверху, и снизу, и сзади, и спереди, и сбоку. <…> Я счастлив, что убрался из сырой Пироговской ямы. <…> Правда, у нас прохладно, в уборной что-то не ладится и течет на пол из бака <…> но все же я счастлив».[795]
693
Ср. с описанием одной из последних встреч М. Булгакова с К. из дневника Е. С. Булгаковой (запись от 25.3.1939 г.): «Вчера пошли вечером в Клуб актера на Тверской <…> Все было хорошо, за исключением финала. Пьяный Катаев сел, никем не прошенный к столу, Пете сказал, что он написал барахло, а не декорации, Грише Конскому — что он плохой актер, хотя никогда его не видел на сцене и, может быть, даже в жизни. Наконец все так обозлились на него, что у всех явилось желание ударить его, но вдруг Миша тихо и серьезно ему сказал: вы бездарный драматург, от этого всем завидуете и
злитесь. — „Валя, вы жопа“. Катаев ушел мрачный, не прощаясь».[796] В сентябре 1939 г. Булгакову был поставлен страшный диагноз — гипертонический нефросклероз. В заключении врачебного консилиума от 12.11.1939 г. было сказано: «Гражданин Булгаков М. А. страдает начальной стадией артериосклероза почек при явлениях артериальной гипертонии».[797] Врач Булгаков знал о том, что его болезнь неизлечима. 10.10.1939 г. он составил завещание в пользу Е. С. Булгаковой.— К сожалению, я ничего не могу вам предложить, кроме этого, — сказал он и достал из-за окна бутылку холодной воды.
Мы чокнулись и отпили по глотку.
Он с достоинством нес свою бедность. {694}
— Я скоро умру, — сказал он бесстрастно.
Я стал говорить то, что всегда говорят в таких случаях, — убеждать, что он мнителен, что он ошибается. {695}
— Я даже вам могу сказать, как это будет, — прервал он меня, не дослушав. — Я буду лежать в гробу, и когда меня начнут выносить, произойдет вот что: так как лестница узкая, то мой гроб начнут поворачивать и правым углом он ударится в дверь Ромашова, который живет этажом ниже.
694
В дневнике Е. С. Булгаковой нет никаких намеков на стесненное денежное положение семьи Булгаковых в последние годы жизни Михаила Афанасьевича. Напротив, здесь много говорится об ужинах в писательском ресторане, о том, как из театрального буфета Булгаковым присылали икру, сыр, конфеты, яблоки и т. п.[798]
695
Мемуаристы отмечали, что в последние месяцы своей жизни М. Булгаков держался мужественно, но иногда с тоской говорил о том, что умирает. 10.11.1939 г., «проснувшись в 4 часа ночи, он сказал жене: „Чувствую, что умру сегодня“».[799] Ср. также в воспоминаниях А. М. Файко о последнем разговоре с Булгаковым: «„Я умираю, понимаешь?“ Я поднял руки, пытаясь сказать что-то. „Молчи. Не говори трюизмов и пошлостей. Я умираю. Так должно быть — это нормально“»[800] и в письме Булгакова к А. П. Гдешинскому от 28.12.1939 г.: «Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я [из „Барвихи“ — Коммент. ] умирать».[801] Ср., однако, в письме О. С. Бокшанской к своей матери от 28.12.1939 г.: «…Мака-то ничего, держится оживленно, но Люся [Е. С. Булгакова — Коммент. ] страшно изменилась: <…> в глазах такой трепет, такая грусть».[802]
Все произошло именно так, как он предсказал. Угол его гроба ударился в дверь драматурга Бориса Ромашова… {696}
Его похоронили.
Теперь он бессмертен.
Раскинувши руки в виде распятия, но с ног до головы перекрученное на манер бургундского тирбушона-штопора {697} , как бы перевитое лианами, перед нами мелькнуло и тут же померкло изваяние забытого всеми вьюна {698} , невдалеке от которого под столетним сикомором сидел на камне босой будетлянин, председатель земного шара, с котомкой за плечами, с дорожным посохом, прислоненным к дереву, — нищий с заурядно-уездным лицом русского гения, обращенным к небу, словно бы говоря:
696
Булгаков умер 10.03.1940 г. Тело его было кремировано. Е. И. Габрилович вспоминал «вынос тела по стертым, узким, надстроечным ступенькам».[803] См. также в мемуарах С. А. Ермолинского, который свидетельствовал, что перед похоронами Булгакова «много народу перебывало в квартире. Меньше всего было литераторов <…> в те траурные дни заходили попрощаться к нему не только его близкие знакомые, но и неведомо кто, и было тесно в доме. <…> А когда его гроб перевезли в Союз писателей, оказалось, народу совсем немного. <…> К вечеру собралось людей побольше. Было тихо. Музыки не было. Он просил, чтобы ее не было».[804] Подробное описание похорон Булгакова можно найти в письмах О. С. Бокшанской своей матери А. А. Нюренберг, но и в них нет упоминаемого К. эпизода.[805] О драматурге Борисе Сергеевиче Ромашове (1895–1958) подробнее см., например, в одной из записей Ю. Олеши.[806]
697
То есть — штопора, похожего на тирбушон (прядь волос, завитую в локон).
698
В том же году, когда состоялась первая публикация «АМВ», в Вене было напечатано обширное исследование: Ziegler R. Aleksej Krucenych als Sprachkritiker // Wiener Slavistisches Jahrbuch. Wien, 1978. S. 286–310.
«…Пусть девы поют у оконца меж песен о древнем походе о верноподданном солнца самосвободном народе».
Он сам был верноподданным солнца, сыном самосвободного народа.
На повороте аллеи, не замечаемый играющими детишками — белокожими и чернокожими, — в цилиндре и шелковой накидке, с тростью, протянутой вперед, как рапира, с ужасом, написанным на его почти девичьем лице, стоял, расставив ноги, королевич, как бы видя перед собой собственное черное отражение в незримом разбитом зеркале. Он был сделан все из того же межзвездного материала, но только как-то особенно нежно и грустно светился изнутри.
Птицелов со свернутой охотничьей сетью на плече неподвижно шагал по парку, ведя за руку маленького сына, тоже поэта, чем-то напоминая Вильгельма Телля на фоне каменного декоративного грота, заросшего плющом.
На двух белых железных стульях, повернувшись друг к другу, в почти одинаковых кепках, в позе дружелюбных спорщиков сидели звездно-белые фигуры брата и друга, а остальные десять садовых стульев были заняты живыми посетителями парка в разных местах центральной его аллеи.
Вдалеке парк соприкасался с чьими-то недоступными простым смертным владениями, скрытыми за колючими изгородями, решетками и зарослями дикого винограда, шиповника, терний, тех самых терний, чьи острые чугунно-синие шипы впивались в восковое чело человекобога, оставляя на нем ягоды крови.