Америка, Россия и Я
Шрифт:
— Подпольные миллионеры! Тут не Америка!
Нет, нет, тут не Америка, парень! Никому — ничего. Это — правда.
Выходя, в вестибюле встречаю знакомого — одноклассника моего брата, работающего шофёром в КГБ.
— Что ты тут делаешь? — спрашивает он.
Кратко рассказав ему о предмете моего посещения этого заведения, добавляю, как меня на ходу чуть не схватили — прямо в коридоре. Он сказал, улыбаясь, что сейчас тут расследуется крупное дело по подпольным абортам.
Ах, вот оно что! Они, взглянув на меня, решили, что я больше подхожу к абортируемым, чем к учёным, потому так смело выхватили мои документы.
На их зовы и призывы свидетельствовать
Быть бизнесменом у нас? — это как линию фронта переходить: и свои и чужие могут выстрелить. Наши Арманды Хаммеры, Рокфеллеры — по тюрьмам, где подходящий климат для бизнеса, и статус бизнесмена приравнен к статусу уголовника, при подспорье всего учёного и неучёного населения страны.
На сцену обсуждений нашего «русского стола» выходило самое что ни на есть разное, как бы окрашенное сравнениями «тут» и «там», «там» и «тут»: искусство и секс, разум и инстинкты у русских и американцев, театры и трагическое, привлекательность контрастов Америки и непривлекательность контрастов России, моя тоска по оставленному.
— В этой стране искусство почти всегда только как средство обогащения, — сказал Гейлен, — развлечение от скуки и пресыщенности.
— А у нас — притязания на высший пилотаж, выродившиеся глубоким уничтожением всего народного, оригинального: мои тётки, папины сёстры, плясуньи, слагательницы частушек, острые, языкастые, ядрёные, настоящие, после того как переехали в город — утратили свою природную оригинальность — стали стесняться себя, — «Мы не деревенские», кругом все «образованные», с идеалом в голове, театры посещают, рассуждают об искусстве. Я в последние годы совсем перестала ходить в театры, потому что не могла ни слышать, ни видеть, что происходит на сцене — голоса фальшивые, действия обыденные, едят и пьют — всё обыкновенное, а представляется как что-то мудрое и величественное. После этих представлений я чувствую себя ещё хуже, ещё бесчувственней от такого искусства. И что же ожидать от наших творцов, выращенных в условиях, где ничего не может произрасти, всё окрашивается и всё пропитывается таким отравительным соком стандартов?
— В Америке тоже много своих стандартов, и достаточно всякого непривлекательного, как я уже неоднократно говорил, — сказал Гейлен и добавил: в Америке есть всё, и не сравнивайте, и не ищите сравнений ни с какой другой страной. Соотечественники моей жены, французы, так критикуют Америку, а живут все здесь — так им удобно.
— Редко кто бывает неправ, характеризуя Америку, — сказала Люба, — и, желая бороться и перестраивать, всё равно предпочитают Америку, а я люблю эту страну с правильными или неправильными моими чувствами, тут есть столько возможностей!
Вдруг согласились все, что Америка — оригинальная страна.
— Оригинальность Америки я пытаюсь определить разными словами, как-то выбрала даже такое слово — «шкодная» — ни на одну страну не похожая: и большая, и маленькая, как перспектива, как красота контрастов, — сказала я.
Красота контрастов высвечивается повсюду, начиная с появившихся внутри меня взаимоотношений между наклонностями — к свободе, и — к повиновению–рабству; может быть, эти стремления были и раньше, но в Америке мне стало это заметней.
— По–видимому, на вас двойственность американского общества так действует?! — сказал Гейлен.
— Я не понимаю, что вы имеете в виду?
— В Америке политическая система, приводящая в действие
правительство, является не столько продуктом логического планирования, сколько инстинкта. В Америке есть противоречие между двумя основными силами, основами страны — Конституции, как консервативного начала, и Декларации прав человека, как свободной силы, — эти две тенденции переплетаются, «борются», создавая «красоту контрастов», — ответил Гейлен, а Миша Герцен начал мне разъяснять:— Конституция принималась, чтобы создать крепкое федеративное правительство — в широком смысле обеспечить «всеобщее благосостояние» и дать больше прав центральной власти. Конституция принималась американской элитой, на секретной конвенции.
— Как решения нашего политбюро?!
— Довольно быстро пресса все узнала, многое «разболтал» Бенджамин Франклин. Конституция защищала права правительства, а Декларация прав — права отдельного человека. Джефферсон и его последователи имели страх перед федеральным правительством, боялись, чтобы оно не подавило отдельного человека, — рассказывал Миша.
— В Америке две линии в экономике тоже, — сказала Донна. — Индивидуальная — предоставлять людям делать все так, как им удобнее, свободная инициатива, и Правительственная, — теория правительственного вмешательства. Колебания между доктринами Гамильтона и Джефферсона, скачки между этими двумя доктринами: кто лучше распоряжается деньгами — бизнесмены или правительство.
— За неимением денег у меня только колебания.
— Что ж, так действуют законы экономики, — улыбнулась Люба.
— Удалось ли вам за время пребывания в Америке «отделить», как вы хотели, что присуще коммунистическому идеалу в людях, а что общечеловеческому? Что общего между «нашим» и «вашим» добром и злом?
— Кажется, у меня ещё больше всё запуталось — и ничего я уже не знаю, ни о добре, ни о зле, и многие загадки не могу раскусить: с одной стороны, тут я встретилась с такой независимостью, а с другой — как бы ни чувствовали все себя независимыми, но все следуют друг за другом. С одной стороны — тут свободные действия и призывы, а с другой — «общество» касается того, чего непозволительно касаться; всё щупают, обо всём болтают без всякой стыдливости, принося в жертву свободному поведению, как бы «прогрессивному», свою стыдливость и тайну. И как оградить себя от вторжения?
Вместе с нашими друзьями Гительсонами мы посетили вечеринку одного музыканта в Вашингтоне, где было много студентов–музыкантов, критиков; после двух–трёх рюмок выпитого хозяин предложил каждому из присутствующих рассказать… о первом сексуальном опыте. По очереди начали что-то бормотать, выворачивая себя наизнанку, мы мол, такие свободные, сейчас всех унизим своей освобождённостью, своей дерзостью взглядов!
Яша сказал, что интерес к сомнительному, бессмысленному и постыдному в человеке не есть его внутреннее освобождение.
— Да, американцы жадные до всего экзотического, чуждого, невероятного, задыхаясь от ненасытной скуки, соревнуются — кто–кого переплюнет в диковинности чудовищных рассказов. Знаю я своих соотечественников, знаю, — произнёс Гейлен.
— А русские же любят всё неясное, таинственное и ищут чего-то загадочного, — сказала Люба. На эти Любины слова я ответила:
— Это правда, я переживаю тут — утрату загадочности жизни, тайны — исчезновения трагического, возвышенного, таинственных признаков, хотя я не знаю наверняка — чем это обьясняется: моим ли внутренним взрослением? или тем, что я не принадлежу к американской тайне моего поколения? или моим душевным состоянием?