Америка, Россия и Я
Шрифт:
— Дина, а я всегда с таким наслаждением бываю в России, и русские мне кажутся такими душевными, — сказала Поли.
— Мои суждения и о русских, и об американцах окрашены моим тоскливо–двойственным состоянием; конечно, мне тоже иногда так кажется, что русские… И, на взгляд, американцы более скучно общаются, а русские душевно эмоциональные. С одной стороны — формальное, а с другой — тянучее, торжественно–тяжёлое.
Вот, посмотрите, никто из вас не сказал Донне: «Почему вы не снимете черные очки?» А я ведь уже сказала, хотя я и прикрыла своё вторжение словами: «у вас такие красивые глаза!» Когда же в прошлый ланч моя приехавшая подруга Лена толкает меня под столом и шепчет: «Скажи этой девушке, чтобы она сняла очки», — то тогда я подумала: душевность это? Или что? Тонкая искренность? Или что-то обманчивое?
Может,
— Американцы еще не сформированная нация — тут чудовищное Вавилонское смешение всех наций, всех культур, и вы найдёте всё: и плохое, и хорошее. Знаю я своих соотечественников, знаю! — произнёс Гейлен.
— Я тоже своих знаю, — сказала я.
— Есть нечто общее между континентами, — продолжал Гейлен и, улыбаясь, добавил, — везде есть свои соотечественники!
— Но мои соотечественники более загадочны, — особенно по запуску… пыли в глаза, — пошутила я.
— У нас тоже такие есть, — сказала Поли.
— Я не возьмусь перечислять все оттенки противоречий загадочности моих соотечественников: добродушия и коварства. И мне кажется, что мы обгоняем американцев по разносу самого низкого и самого высокого; и, быть может, полярность и энергия между плюсом и минусом и есть движущая сила русских, воспетая русскими писателями?
Однако, когда я написала в письме нашему другу Джону Кохану о том, какими поверхностными мне кажутся американцы, разговаривая только о деньгах, налогах, «мортгеджах», — как он меня пристыдил, ответив, что у него с друзьями другие темы для разговоров, и что я должна выучить английский язык так, чтобы понимать красоту языка и красоту общения, и что русские привыкли всех обучать и наставлять, приведя в пример некоторых наших писателей, а в конце письма добавил, что он, побывав с одним историком на собрании русских эмигрантов в Нью–Йорке и насмотревшись, как вели себя мои бывшие соотечественники, пришёл к выводу, что русские никогда не будут свободными.
Наверно потому, что нас беспокоит, чтобы никто нигде не носил бы чёрных очков. Как ту бабку раздражали брюки. Всем нам раздали по хворостинке, которая жжёт мне руки.
— В русской церкви в Сан–Франциско обязательно кто-нибудь сделает замечание — или не так стоишь, или не так сидишь, но ведь это люди из первой эмиграции, не затронутые советским воспитанием, — сказал Миша Герцен.
— Может, поэтому русских так захватила идея «всечеловеческого счастья»? Коммунальный народ, «коллективное бессознательное» которого воспринимает мир как одно целое, где все или все вместе счастливы, или все вместе страдают? — сказал Гейлен.
— Да — я ещё во власти какой-то «складчины», и всё тащу в общую кучу, и без этого хоровода, без этого соединения тоскую. Я не знаю, свойство ли это только русских?
Русские философы по–разному объясняли появление коммунистического идеала.
Достоевский открыл, что «социализм у нас распространяется преимущественно из сентиментальности.»
Бердяев считал, что русский коммунизм «есть трансформация и деформация старой русской мессианской идеи».
Яша утверждает, что ни один человек, самый последний убийца — никто не думает, что он делает зло. В каждом человеке есть «квант» хорошести, «квант завышения» над другими людьми; и к этому «кванту» апеллирует «идея всеобщего счастья», а выразители этой идеи достают, играют, и обращаются к этому «кванту завышения» — бессознательного человеческого тщеславия; и самый последний человек при помощи этого ощущения иллюзорно поднимается над другим человечеством, чувствуя себя носителем великих идеалов.
После того, как Люба посетила лекцию советского пропагандиста тов. Борзенко, выступавшего в конференционном зале университета, где собралась толпа из студентов и преподавателей невиданных размеров, — в один из наших ланчей она рассказывала, как ловко манипулировал советский журналист, играя на самых "хороших" чувствах американцев, доказывая им, какая у них плохая пресса и как они неправильно живут. Первым делом он спросил: «Поднимите руки, кто читает советские газеты?» Никто. «Поднимите руки, кто знаком с советскими людьми — не эмигрантами?» Никто. «Сколько места в ваших газетах занимает реклама? А у нас…!», и пошёл, и пошёл расхваливать советскую прессу.
Американцы сидят, смотрят, улыбаются,
а он их облапошивает, рассказывая о преимуществах социализма и его прессы.— Я так расстроилась, — закончила Люба свой рассказ, — американцы такие доверчиво–наивные!
Я передала вечером весь Любин рассказ Яше, об облапошивании советским пропагандистом американцев, о том как они все хлопали и улыбались. На следующий день Яша на своей лекции спросил студентов, как им понравилось выступление тов. Борзенко? Все студенты в один голос сказали, что они не поверили ни одному его слову.
В один из зимних дней я пришла на ланч в удивлении: «Сегодня Илюшина школа закрыта, потому что выпали две снежинки»?
— В Америке всегда закрывают школы, если есть хоть малейшая опасность для школьников, — ответила Люба.
— Я в Нью–Йорке долго смотрела на чудо заморское, как школьников специальные люди в форме переводили через дорогу, останавливая всё движение. Как я удивилась! Как тутошняя Илюшина учительница Миссис Окки позвонила нам из школы, чтобы сказать: Какой у вас хороший сын!
Там… с детства: — Киселёва, почему ты поставила «И» в начале предложения? — Так у Пушкина. — Но ты не Пушкин! — Но, я… — Я — последняя буква в алфавите!
Пусть продаёт печенье!
— Тут… — в школах заботятся, чтобы были все «happy», наслаждались бы, никто бы не чувствовал себя обиженным, — сказала Люба, — и часто это принимает смешной вид, как в рассказе, кажется Бредбери, когда учительница раздевалась перед учениками, чтобы их развлечь.
— Потому-то и не умеют читать некоторые, окончившие школу, как тут уже неоднократно говорили, — сказал Гейлен.
— И, быть может, лучше не уметь читать, чем служить пустым конденсатором, куда всё помещается? Отражать чужие мысли и образы?
Я расскажу, как я сдавала экзамен по философии, как все «случаи из жизни», самые маленькие, самые незначительные, показывают — не учись читать, Диночка!
Экзамен по философии.
Весна 1968 года отметилась для меня экзаменом по философии, нужным, чтобы закончить аспирантуру и получить желаемую степень кандидата наук. Этот экзамен был не шуточный, а вполне серьёзный, устный, включающий в себя и нормальную философию, и диалектический материализм — все создания мира, пропущенные через желания пролетариата, как их понимают взявшие на себя руководители гегемона, творцы новой философии, докумекавшие и скомпоновавшие, сбившие всю философию в нужном как бы для человечества направлении. Чего только не должна была я узнать! Сначала нужно было подготовить — для подпуска к экзамену — реферат. Была целая библиотека рефератов, они списывались друг у друга, дарились, продавались. Но я сама решила кое-что узнать, вернее, Яша меня уговорил почитать что-нибудь умное, придуманное в предыдущие века. Я ходила в публичную библиотеку, выбрав тему: «Роль гипотезы в научном познании». Многое узнавала и радовалась, что попадались интересные книги. Мыслям удивлялась, что ничего–ничего не знала, слыхом не слыхивала о таких философах, хотя и окончила университет, прослушав тонны философии. Яша мне помогал и, не будет неправдой сказать, написал реферат. На кафедре такого подобного ничего ещё не было — будучи учёным-геологом, Яша писал об эволюции природы, используя подобранный мною материал из Тейяра де Шардена, Питирима Саровского… Красивый реферат у меня получился, и я не сомневалась в его успехе, сдав его за месяц до приёмного устного экзамена.
Прихожу на экзамен. Большая комната со столами, за которыми сидят с одной стороны двое принимающих, а с другой — сдающий и ожидающий. Самым опасным считался зав. кафедрой философии профессор Свидерский, и сдающие кандидаты наук по первому разу от него почти все выходили с «двойками»… Он сидел с таким видом, будто никого не замечал. Я сразу его определила по внушительности осанки, импозантности внешнего вида; будто он раздавал Нобелевские премии, получив сам давно по крайней мере три. Рядом с ним — полотёр-дворник — доцент по социализму, с оттопыренными ушами; вместо лица одни уши во все стороны развешены, невежда, видно, полная — и весь конопатый. Свидерский, конечно, набрав на кафедру полотёров, чувствует себя наиумнейшим философом мира. Получив реферат, я заглядываю в конец на отметку: стоит крохотная тоненькая четвёрка с загогулиной в уголочке, с мелкой–мелкой подписью, микробной, меньше маленькой самой цифры 4.