Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Анамнез декадентствующего пессимиста
Шрифт:

Пытаться понять это бесполезно, но Мышкин понимает Рогожина. Почему князь не предотвратил убийства или не отомстил за убитую? Почему он становится соучастником если не убийства, то его сокрытия? Почему он проводит ночь рядом с трупом любимой женщины и ее убийцей? Разумеется, этот опыт для него крайне важен – он сводит Мышкина с ума. Мы чувствуем, что Мышкин понимает причины, по которым Рогожин пошел на убийство, – но почему он это сделал, мы не узнаем ни от Мышкина, ни от Рогожина. Почему они не разговаривают об этом? Мы лишены возможности понять эти события изнутри, потому что в этой ситуации и персонажи, и рассказчик, и сам автор отказываются от диалога. В предыдущих сценах мы слышали их голоса. Они совершали тот сложный, но поддающийся передаче обмен внутренними

позициями, в котором Бахтин нашел ключ к прочтению Достоевского.

И после его кончины так глубоко запрятала память о нём, что до конца своей жизни ни с кем и никогда не говорила о нем вслух.

Грязнувиснуотягчаюсь впечатленьями ною досаждаю и болю. Не люблю, но требую любви, чуткого ухода и внимания. Всё решает послевкусие. Во всём. Всё зависит от того, что почувствуешь после. После общения, после поцелуя, после ссоры, после секса, после кофе, после взгляда. Это "после" во многом является определяющим.

Я люблю немногих, однако сильно. Любимый только теми, кого люблю. Кого люблю, того и люблю. По словам Новалиса, «что любишь, то повсюду и находишь». Драгоценная оригинальность. Силуэт воспроизведён бережно и любовно во всей прихотливой извилистости его таинственных очертаний.

Я не отталкиваю тебя. Просто у меня не получается. После той истории, четырнадцать лет назад, я не могу быть ни с кем в этом мире. Такое решается не здесь – где-то в другом месте. А мы с тобой перестанем здороваться, потом – будем, потому что ничего, в сущности, не произошло. Ссориться не хочу, боюсь. И так не с кем общаться… А до лета еще далеко.

Значит, ты не понял, что я не смогу продержаться? Ты, который знал меня лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем я сама, значит, ты знал меня так плохо? Или же, ты вдруг узнал меня слишком хорошо, может быть? Ты обнаружил, что я недостойна тебя? Недостойна этой огромной любви, которую ты посвятил несуществующей, которая существовала только потому, что ты нуждался в этом, бедная, которая оказалась в конце концов ни кем иным, как мной? Варенье для свиней? Так? Ты был прав. Я – это всего лишь я. Немного… Но почему мне так плохо? Ты убил меня, убивая себя, но ты промахнулся. Рана убьет меня нескоро. Я испью мою смерть до дна.

То, что я пишу здесь, – послание себе самой. Похоже на бумеранг. Подброшенный вверх, он разрезает тьму вдалеке, остужает маленькие души несчастных кенгуру и, в конце концов, снова возвращается в мою руку. Но вернувшийся бумеранг и запущенный бумеранг – вовсе не одно и то же. Мне это ясно. Бумеранг… Бумеранг…

Вот чему научила меня его смерть. Никакие истины не могут излечить грусть от потери любимого человека. Никакие истины, никакая душевность, никакая сила, никакая нежность не могут излечить эту грусть. Человек рождается в единственном экземпляре, и, когда погибает, его никто не может заменить.

У нас нет другого пути, кроме как вволю отгрустить эту грусть и что-то из нее узнать, но никакое из этих полученных знаний не окажет никакой помощи при следующем столкновении с грустью, которого никак не ждешь.

Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвёл с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щёки, в уголки губ, легко – одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Она медленно пробудилась.

Кровь приливала к лицу, так что щеки горели, она, как струна, вытягивалась под одеялом, судорожно вцепившись пальцами в простыню, и лежала с закрытыми глазами, со странной улыбкой на губах, стараясь не двигаться, чтобы не спугнуть каких-то видений. Ей хотелось воскресить в памяти всё, и это желание было так сильно, что хотелось кричать. Она впивалась зубами в сустав своего пальца и в невыносимой боли находила какое-то жгучее наслаждение.

Наступало время последствий. Теперь, когда твоё лёгкое дыхание снова рассеялось в мире… Я окружусь тобой, завернусь в твои вкусы и привычки, и таким странным образом буду снова принадлежать тебе.

У меня все интересное, что происходит внутри и вокруг, имеет тайную сноску рассказать тебе, и я настолько привык все это сносить с тобой, что такое направление

предметов к тебе и дает им смысл. Дурацкая привычка – жить в пейзаже, нарисованном тобой. Спящего на краю водопада не разбудит вода. Но твой шепот… Вы там, где мощное дыхание кита! Многое можно прощать…

– Мне нужны краски, линии, свет, драгоценные камни фантазии…

– Дурочка, в реальности не бывает таких камней, а если и бывают, то только здесь, – и положил бы свою руку мне на сердце.

Имя может быть присвоено не только зиме, но и звезде, и дереву, и дому, и окну, и какому-нибудь платью или свитеру, и городу, и месту, где мы встречались, и дню, когда было особенно хорошо, и году, когда мы познакомились… Вот это «мы» уже само по себе любовно. Именно потому, что значения имени нельзя определить, оно само приобретает власть все определять собой. У любовного заклинания есть две стороны: исступленный восторг заклинателя, который присвоил себе имя любимого, – и окамененное бесчувствие или даже смертельная тоска заклинаемого, чье имя отчуждено, украдено и более ему не принадлежит.

От сердца либо живут, либо умирают. Но если ты исчез, как будто губкой проехали по списку смертных – кто же тогда тебе всё это пишет, дорогой? Житель тот прежний влечётся в наш день нехитрым пёрышком истребимым мгновением.

В Ковчег птенец, не возвратившись, доказует, что вся вера есть не более, чем почта в один конец. Светится нежно волшебная щекотная земля, смешная греза. Зря я ищу тебя, собой не являясь, нас, возможно, рассасывает земля. Из сонной бездны имена слышны, пока их шепчут дети. Чужая жалость, как луна: не греет и сама не светит. Зачем же так. От одного качающего любовь насоса к другому. Большинство людей достойны друг друга. В некотором высшем смысле человек обречен на любовь. Многие – собственно, все! – в этом, по крайней мере, мире стоят любви…

Не тот одинок у кого нет никого, а тот, кто не умеет любить… Наша привязанность к людям ослабевает не потому, что они умерли, а потому, что умираем мы сами. Мы существуем только потому, что кто-то о нас думает.

Была за поцелуем простота. За раздвоеньем – мельтешенье ножниц. Дай Бог, чтобы осталась пустота. Я вижу в том последнюю возможность. Ведь наши имена не множимы, но кратны распахнутой земле, чей треугольный ум, чья лисья хитреца потребуют обратно безмолвие и шум, безмолвие и шум. Пыжься, нагуливай звук, землемерша-линейка.

Был тебе меценат, стал твой пациент. Стал сноской. Прости, что тогда-то и так-то ты повстречала меня, то есть свою судьбу, пустую и тутуту… Ээх, не простит. Конкретной мухи. Намеренность воды. Ух, злится на нее. А Л. Толстой однажды заметил о родниковой воде: «А коли она со щепочками – то она еще чище».

Твоё упрямство, с которым ты помнишь обо мне, дабы поразмыслить над тем, не являются ли эти перебои памяти просто подспудным голосом твоего подозрения, что все мы друг другу чужие? Не вызывает сомнений, что все мы небрежительны. И ни один человек не может стать более чужим, чем тот, которого ты любил когда-то… А люди, к которым вас влечет, неизменно думают, что вы им кого-то напоминаете.

Где-то ты вышагиваешь. Разговорчик о добре и зле. Кто может быть здесь более чужим? Ведь мужество смешно, забавен страх, легко теперь остаться в дураках. Всё в порядке, но жизнь пролетела, дуракам не покажешь полдела. (Вполне достаточно, чтоб отпущенных лет свысока не считать ни во что).

С того дня, как вошла в дом сноха, прошло торопливое лето, пожелтела, отгрустила осень, большая непочатая зима началась и кончилась, побежала по оврагам талая вода.

Слова словно детские игры поглощают человека, незавершенного чувством, но вот включается сердце, стук его вторит то вдоху, то выдоху, надо вслушаться в это мерцание слов, в это перемещение сущности формы из осознания в удивленную ясность, но, трепеща срывается от истока речь, пропадает иероглиф буквы дрожащий и слова будто бронированные, отсекающие нас друг от друга, срываюсь сама я – несовершенно вижу себя как другую, вышедшую за пределы себя, узнанную в неслучайном единственном ритме: одухотворенную прозрачно-чужую.

Поделиться с друзьями: