Анамнез декадентствующего пессимиста
Шрифт:
Права – это всегда права гражданина. Человек прав не имеет. У судьбы не требуют прав. Абсурд начинается там, где гражданские привилегии переносят на духовную сферу. Да и вообще, я никак не могу припомнить, чтобы в какой-то – даже студенческой – компании рассуждалось бы о правах человека. Рассуждалось бы, то есть, не мимолетно, но обстоятельно и серьезно, с выкладками. В скобках: возможно, что я вращался не в тех компаниях, так бывает.
В бытии, где гармония не задана, но дана, где она положена не как идеальное, но как эйдетическое, – смерть всякого "этого" неизбежна, она требуется эстетикой наличного чина. Человек, для которого отход необходим, может отнести себя к этому необходимому только одним способом – пожелать его. Беспокоиться об упразднении смерти нет оснований. Роковая неизбежность гибели, принятая как "торжественно-героическая обречённость", как "желанная неотвратимость", превращается в любовь к року, в любовь к природной деструктивности, подавляющей и разрушающей частное. "Я хочу всё больше учиться
Лицо, хорошо готовое ко всему, интересуется вашей жизнью, хотя знает, что вы больны; стремится описать вам как симптомы, так и саму болезнь. Ибо они всего лишь различные диалекты, на которых можно говорить об одном и том же предмете, который есть любовь, сколь бы ни был суров приговор. Болезням бесполезно сообщать, как они называются. У приговорённых людей стесняются спрашивать, за что их приговорили.
Наоборот: для того, кто «открыт» другому (другим) в своем самом сокровенном, кто не мыслит себя без другого, кто еще с раннего детства привык мыслить себя «вместе» с другими, бессознательно принимая таким образом бытие не как свою «личную собственность», но как нечто, дарованное людям всем вместе, кто, следовательно, действительно любит других – в истинно нравственном смысле, для того смерть перестает быть чем-то абсолютно непереносимым, поражающим его неизлечимой болезнью. Постигнув через эту любовь смысл жизни, он верно постигает и смысл смерти – и чем глубже он постигает этот смысл, тем меньше трепещет перед нею. Смерть – как высоко, чрезвычайно уплотнённое бытие. Перестаёшь стыдиться желания умереть. И перестает мучить своей бессмысленностью.
Внутренне постигнув, что жизнь есть нечто неизмеримо более широкое и глубокое, чем-то, что он пере-живает, про-живает, из-живает в качестве таковой, любящий человек всем своим существом чувствует: она не кончается с его собственной кончиной. Те, кого он любит, остаются жить, а в них – и он сам; и чем больше тех, кого он действительно любит, тем больше его – общей с ними – жизни остается и после его смерти.
Я воевал. Одно бросил, другого не подобрал… Свободен лишь тот, кто утратил всё, ради чего стоит жить. И единственное, что остаётся, – это крупица мужества, пусть даже наделили меня эгоизмом кошки, которая хочет только одного – жить. Сожалений не остаётся. Последние надежды только мешают. Много грехов, но злобы нет. Тут бы мне и разочароваться – да ведь очарован и не был. Мне все едино. И так и этак я был невоплощенным. Бессмысленно продолжать борьбу, если наступило время уходить… В конечном счете это никого не касается. Кроме того, мы забываем, до какой степени все это дело случая. В конце концов всё это происходит в моей голове. Однако, триумф уже близок.
Тайна состоит в том, чтобы уметь становиться кем-то другим. Потом, с каждым годом всё беспредметней. Одинокий, как лётчик, пилотирующий сновидение, в котором одни голые вязы и ты, похожая на неопределённое чувство перед уходом из дома, в котором уже нечего объяснять, кроме тоски… О чём в последний миг подумаешь, тем и станешь после. Вторая мысль всегда несколько разумнее первой.
Бывало, и я, угрюмый и злорадный… куковал в этих домах. Умейте себя поставить так, чтобы вас искали. И я прихожу в себя. С этого времени место, где вы находитесь, становится враждебным и пустым. Глуповатый и назойливый дождик. Дни на одно лицо. Торгуешь погасшей улыбкой. Всё зарастает людьми, парикмахеры богатеют. Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга. Да, много людей ходят. Кружатся.
Молодая зверушка, лёгкость прикосновения, губы понапрасну добры. Что-то явно эротическое в скольжении руки по гладкой коже того, кого любишь.
Жизнь там необычна была. Среди булыжников росла трава. И уличные сценки, любопытные взглядики. Основная мелкая ячейка времени и вся сеть, умершие давно события. Человек размышляет о собственной жизни. Ночь, безусловно, громоздка. Два заурядных тела. Окрепшая печаль. Что ты любишь на свете сильней всего? Промолчишь поневоле.
Узкие бедра юных дев, удобные, как изложье винтовки. Нежно-розовый сосок, храбро торчащий к небу – постой, оно загрунтует еще бледный зефир подмышек, зажарит выгнутую спинку. Вот отчего украшают себя металлом, камнями – голые руки животны.
Чей-то слабый взгляд издалека, так обойдётся время и с тобой, взгляни на шевелящиеся рты, не будет тебе житья от дураков и всё труднее различать их лица, тоска ложится поперек лица тоска то тише, то быстрей, как десять лет вперёд или
назад. А что бы ты здесь выбрал для себя?Одинокость выдавать за свободу. Помнить и любить свои несовершенные дела. Пустеть домам, и улицам пустеть. И вновь ничего не происходит, и заболевших навещает смерть.
Самое главное – нарастающей цепью мыслей превзойти непрерывность ракушек. Мечтой – звезду, восходящую в небе. А грустью – одиночество камня на дне бесконечно глубокого моря…
И больше никаких данных. Одна во множестве. Одна во множестве! Тише, тише, тише. Подвинься ближе. Смотри в глаза. Я всегда была мудрым существом, что тебе будет радостью взглянуть на тихую пляску мою. А было странное время… Одна во множестве. Одна во множестве! Душа на месте, душа на месте… И больше никаких данных.
Глава 38. Пауза
Да, с каждым днём нам всё сложнее сказать, почему мы живём, чего мы ждём и зачем всё это нужно.
Читать почти перестал – сосредоточиться становилось всё труднее и труднее. Я уже не способен припомнить, когда и где произошло событие. То или иное. Эти бледные дела. Я не понимаю что происходит. Тренье глаз о тела себе подобных. Мозговая шарманка.
Ещё мои умные спутники, образы друзей и гостеприимцев всей земли, которых невозможно обмануть и не надо обманывать. (Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутыми). Речь, разумеется, идет о ситуации, когда в принципе все люди неплохие. То есть ваши друзья общаются с введенным в их круг вашим протеже без натуги и довольны этим общением. И ваш протеже не роняет ваш авторитет в глазах друзей. И все же ситуация щекотливая.
Что ещё? Хочется жить, переходить улицу в неустановленном месте, где никому нет ни до кого никакого дела. Ждать трамвай.
Люблю судьбу… короткую. Чтобы она взяла мою голову, крепко прижала между грудью и подмышкой и промурчала: "Веди себя прилично". К чему перечислять? Смущался дороговизне, иногда возникало ощущение необходимости быть в определенном месте… Почему меня так удручает этот список? Не надо было мне этот список составлять.
И тогда нельзя будет подобрать камешки, почесать ладошку… Жаль мягких ладоней, вещей, рукопожатий. Жалковатенько. Усики котят. Семечки от арбуза. Ещё шорох щетины под пальцами на щеке, вафельное полотенце, подушечки для швейных иголок; длинный снег, горячие пирожки когда голоден и замёрз; ходить по магазину детских игрушек, вертеть глобус; чугунная скамеечка, смотреть как опадают, кружась, листья с деревьев и думать, что всё пройдёт… всё будет в прошлом… и вернётся в снах. Добрая мороженщица жарким днём. Шмель, тонущий в реке. Нам никогда не узнать того бесконечно загадочного взгляда глаза в глаза, какой бывает у двух людей, единых в своём счастье, смиренно принимающих устройство своих органов и ограниченную телесную радость; нам никогда не быть настоящими любовниками. А "ночь" обещает быть такой длинной. Да, похоже на то… Жалко.
В письме к ней он высказывает свои родившиеся в одиночестве мысли. Раньше всего он говорит о страхе.
"Пустынею и кабаком была моя жизнь, и был я одинок, и в самом себе не имел я друга. Были дни, светлые и пустые, как чужой праздник, и были ночи, тёмные, жуткие, и по ночам я думал о жизни и смерти, и боялся, и не знал, чего больше хотел – жизни или смерти. Безгранично велик был мир, и я был один – больное тоскующее сердце, мутящийся ум и злая, бессильная воля. И приходили ко мне призраки. Бесшумно вползала и уползала чёрная змея, среди белых стен качала головой и дразнила жалом; нелепые, чудовищные рожи, страшные и смешные, склонялись над моим изголовьем, беззвучно смеялись чему-то и тянулись ко мне губами, большими, красными, как кровь. А людей не было; они спали и не приходили, и тёмная ночь неподвижно стояла надо мною. И я сжимался от ужаса жизни, одинокий среди ночи и людей, и в самом себе не имея друга. Я всегда любил солнце, но свет его страшен для одиноких, как свет фонаря над бездною. Чем ярче фонарь, тем глубже пропасть. И не давало оно мне радости – это любимое мною и беспощадное солнце. И я знаю, знаю всем дрожащим от воспоминаний телом… Бессилен и нищ мой язык. Я знаю много слов, какими говорят о горе, страхе и одиночестве, но ещё не научился я говорить языком великой любви и великого счастья. Ничтожны и жалки все в мире слова перед тем неизмеримо великим, радостным и человеческим, что разбудила в моем сердце твоя чистая любовь, жалеющий и любящий голос из иного светлого мира, куда вечно стремилась его душа, – и разве он погибает теперь? Разве не распахнуты настежь двери его темницы, где томилось его сердце, истерзанное и поруганное, опозоренное людьми и им самим? Разве не друг я теперь самому себе? Разве я одинок? И разве не радостью светит теперь для меня то солнце, которое раньше только жгло меня?
Жемчужинка моя. Ты часто видела мои слезы, и что могут прибавить к ним бедные и мёртвые слова? Ты одна из всех людей знаешь моё сердце, ты одна заглянула в глубину его – и когда люди сомневались и сомневался я сам, ты поверила в меня. Чистая помыслами, ясная неиспорченной душой, ты жизнь и веру вдохнула в меня, моя стыдливая, гордая девочка, и нет у меня горя, когда твоя милая рука касается моей глупой головы фантазера. Жизнь впереди, и жизнь страшная и непонятная вещь. Быть может, её неумолимая и грозная сила раздавит нас и наше счастье – но, и умирая, я скажу: я видел счастье, я видел человека, я жил!