Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Андеграунд, или Герой нашего времени
Шрифт:

Сидим рядом: — А ты выходишь на улицу? к дождевым ручьям? — спрашиваю я (о больничном режиме).

— В дождь не пускают.

— Почему? Раньше ты мог постоять у выхода.

Веня лаконичен:

— Сестра новая.

Холин-Волин (видно, хотел вновь выпить) поощряет выпить заодно и меня. Пью. Когда мы чокаемся, Веня отводит глаза (его детская душа съеживается).

Я, надо признать, опрокидывал стопки в рот с большим удовольствием; также с удовольствием и с некоторым уже любопытством вслушивался в их застольный спор, полупьяные врачи о политике! Иван Емельянович утверждал, что цезаризм — явление традиционное и историческое, настолько историческое, что совместим с чем угодно, хоть с разрухой, хоть с азами демократии, а вы (это Холину) — вы

просто нетерпеливы, как все молодые и живущие. Молодые и жующие, — тут же корректирует Холин-Волин...

Вижу — меня манит Адель Семеновна. Она уходила — и опять пришла.

— Что такое? — я встрепенулся (тотчас вспомнил, что я никто, больной).

Но Адель Семеновна только делает знак: подожди! Она занята: она наново смешивает для врачей «чистенький» с водой. Священнодействует, превращая воду в водку. Как торопящийся мессия, она осеняет святую жидкость трехперстием (с зажатыми в нем фиолетовыми кристалликами марганцовки).

Завершив со спиртом и неспешно шагнув поближе, Адель Семеновна, медсестра с родинкой на шее, сообщает мне шепотком: «Женщины там», — с подмигом, хитрый и спокойный ее шепот. Для врачей ни звука. (Зачем тревожить — они ведь сразу с вопросами, кто, куда и почему?!) Мы с ней, лицо к лицу, перешептываемся. «Какие женщины?» — «Твои, наверно» — «Кто такие?» — переспрашиваю я. (Никак не могу понять.) — «Поди, поди. Бабы пришли», — велит она уже приказным тоном, но опять же спокойно, шепотом, не для их дипломированных ушей. Вышколена. И своя в доску.

Высвобождаю руку из рук Вени. Он (оглянулся на медсестру) боязливо вжимает голову в плечи.

Адель Семеновна, глазом не моргнув — Ивану:

— Ему (мне) надо выйти. Ему, Иван Емельянович, надо в палату. Он (я) скоро вернется...

Иван кивает: да, да, пожалуйста!

Холин-Волин и вовсе машет рукой: не мешайте!..

Их политический, под водку, разговор вновь достиг высокой степени обобщения (и тем самым нового запальчивого счета цезарей). Холин-Волин вскидывает брови:

— ... Но тогда перебор! Боря разве десятый? Боря, извини, уже сам двенадцатый! откуда так много?! — Оба шумно пересчитывают цезарей. — Не получается, господа! Володя, Ося, Хрущ, Леня, Миша, Янаев, Борис...

— А старички? Андропов и Черненко?

— Но тогда и Маленкова перед Хрущевым приходится взять в счет?

— А-а. Ясно, ясно! Забыли! Надо начинать не с Вовы, а с Керенского! ну, разумеется, вот ведь кто первый у нас — первый после череды царей!

Под их столь пристрастный учет (под строгий счет до двенадцати) я, неприметный, ухожу из кабинета, шепнув Вене, что сейчас же вернусь.

Иду больничным коридором — это не коридор отделения, здесь простор, кабинеты, здесь какие окна! (Двенадцать тех цезарей как двенадцать этих окон.) Спускаюсь вниз.

В вестибюле, в виду огромных больничных дверей я останавливаюсь на миг в потрясении: там Зинаида!.. Зинаида, да еще приведшая с собой подругу, также заметно предпраздничную и тех же обещанных мне лет сорока с небольшим. Обе, конечно, уже под хмельком. Надо же! (Я только тут вспомнил нелепый телефонный уговор.) «Твой-то не мальчик?» — спрашивает Зинаида, и я не сразу понимаю о ком. «Мой?» — «Ну да. Который в палате!» — Ах вот что: она имеет в виду единственного в моей палате, кого также оставили стеречь стены на праздник. Логичного дурачка Юрия Несторовича.

— Ему, я думаю, сорок, — говорю в некотором раздумье.

— Ну, и отлично! — хвалит Зинаида. И подруга тоже показывает зубы с металлом: мол, самое оно.

Сидим, сели в вестибюле, неподалеку от слегка испортившейся и потому беспрестанно мигающей надписи: выход. На скамье. (Пять длинных скамей для коротких встреч.) Пригляд двух гардеробщиц нас мало трогал. А дежурящая в вестибюле сестра и вовсе сюда не смотрит (торчит за столом, в белом новехоньком халате, читает книжонку).

— Отлично или не отлично, но вас не пропустят.

Зачем пришла?

— Как зачем?

— Я же тебя предупреждал. Я тебе по телефону все объяснил! — сержусь я.

Они хмыкают, обе слегка растерялись: как так?.. праздник или не праздник?

Их женская невостребованная душа горела (горело их участие, их принос). А что было делать? Как быть, если им уже не терпелось. Зинаида открывает свою громадную сумку и (не вынимая из недр) там же, в темноте сумки, принесенную бутылку довольно ловко откупоривает. Слышно бульканье. Появляются стаканчики. Длинные холодные вестибюльные скамьи, а все-таки праздник! Обе женщины пересмеиваются, но смущены, на чуть робеют, и вот Зинаида значаще спрашивает: «Может, позовешь его?» — «Не пьет он» — «Совсем?» — «Совсем» — Обе они сомневаются: неужели ж такой больной? — «Чуждый нам человек», — говорю я, помалу обретая иронию.

Зинаида ловит мой запах, когда мы (все трое) нешумно чокаемся:

— А ты, милый, уже где-то и с кем-то — а?

— Ерунда. С врачами.

— С врача-аами?..

А я не свожу глаз с приведенной Зинаидой женщины (как я понял, для услады логического дебила). Вдруг и разглядел: кака-аая! Юрий Несторович заслуживал, конечно, крошку счастья с нашего праздничного стола, выпивки, скажем, но он не заслуживал этих плеч и этой статной спины. Несомненно их заслуживал я. К чертям нейролептики! — я слышал взыгравший хмель и уже припрятывал от Зинаиды свои косые погляды.

А Зинаида расстроилась: до нее дошло, что меня далее, чем на больничную территорию не выпустят. Кусты на территории еще голы, травка только-только — ах, ей бы, Зинаиде, лето! ах, утонуть бы в зелени кой с кем (то есть со мной)! — она бы искала, уж она бы нашла среди ранней прибольничной зелени землю посуше, да ветви поглуше. Ан, нет!..

Меня окликает пробежавшая мимо Калерия, строго, по фамилии:

— Ну-ка, ну-ка! к главврачу — быстро!.. — Но и на бегу она ни словца про нашу потайную в вестибюле выпивку. Даже сушеная Калерия уважает праздник. Иду. Уже иду. Оклик тотчас делает меня управляемым — послушный больной, пожилой, с седыми усами и с препаратом в крови (я вмиг сделался таким), ухожу.

Машу женщинам рукой: мол, пока, пока!

Поднимаюсь — на этажах тишина и безжизненность. Никого. Но стены стоят. Больница тихо проживает праздник. Я тоже присмирел, я сыт. Женщины дали мне съесть две куриные ноги, да и беломясую грудку (обедать я вряд ли пойду).

Я подходил к кабинету все ближе, крутя по часовой нитку, вылезшую из шва на рукаве. Время остановилось, часы без стрелок. А в коридорной тишине (из тишины) звучал и доносился до моих ушей характерный поющий голос, которого уже нет на земле. Голос никак не мог быть. Но был, звучал...

Я слышал голос моего отца.

Только не сжа-ааата полоска-ааа одна-а... Трай-трай-трай-та-та навооо-одит она-ааа, —

поет отец, это голосом отца поет Веня.

Казалось, он и на этот раз вспомнил для меня и интонацией выкачивает из тайников нашего детства волнующее и забытое.

— Еще! Пожалуйста, еще! — слышен напористый Холин-Волин.

Он, белохалатный гипнотизер, командует сейчас Веней, а тот, бедный, поет. (Внушаем. Подвластный тип больного.) Я, едва вошел, вижу, как Холин-Волин воздействует — рисует руками в воздухе изящные круги, завораживающие пасы, и как через «не хочу» Веня (мой седой брат Венедикт Петрович) приоткрывает свое детское «я», распахивая закрома перед этим ловким дипломированным гангстером. Я испытываю укол обиды. Крохи детства, пенье отца и пришел солдат, стоит на пороге... Веня припомнил для меня, мне. Мои посещения раз в один-два месяца. Два месяца Веня роется в своей великой (но не бесконечной же) памяти, чтобы передать брату забытый им светлый детский миг.

Поделиться с друзьями: