Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Соловьевский «след», обозначившийся, таким образом, с самого момента зарождения будущего романа, обнаруживается в его тексте во множестве аспектов — причем не только в обрисовке главного героя, представляющей собой, по сути, портретное изображение: «поволока черных глаз, загорелое лицо с основательным носом, алые тонкие губы, опушенные усами, и шапка пепельных вьющихся кудрей» (С. 45), — любая фотография Соловьева 1900-х гг. подтверждает эту характеристику [225] . Личность Соловьева отразилась, в частности, на выборе тех образно-стилевых приоритетов, которые наглядно проявлены в повествовательной фактуре романа.

225

В мемуарах Белый описывает Соловьева буквально в тех же выражениях: «…с загорелым лицом с очень яркими тонкими крепко-затиснутыми губами, пунцовыми и опушенными очень густыми усами, с задумчивым взглядом больших серых глаз, обведенных ресницами, с пепельно-темною шапкой волос, крепкоплечий и статный <…>, появлялся он всюду — в селе Надовражине, в избах, у бабушки, во флигельке Коваленских <…>» (РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 23). Ср. портрет Соловьева в мемуарах С. В. Гиацинтовой: «Сережа был хорош собой, но что-то тревожило в его красоте — думаю, какое-то несоответствие между лбом мыслителя под курчавой шапкой волос, огромными, что называется, „бездонными“ серыми глазами с внимательным, поэтически-нежным взглядом и неожиданно грубым, жадным ртом» ( Гиацинтова Софья.С памятью наедине. М., 1985. С. 444). В. Н. Топоров в своем исследовании обращает внимание и на другие сигнатуры внешности Дарьяльского, ориентированные на Соловьева: красная рубаха, смазные сапоги — внешние признаки перехода к новому состоянию «омужичиванья» (Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 237–239).

Известно, что Белый в своей работе сознательно ориентировался на «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород» и даже называл «Серебряного голубя» «итогом семинария» по гоголевским «Вечерам…», приводя множество конкретных примеров следования в романе «слоговым приемам» Гоголя, «вплоть до скликов фраз с фразами» [226] . Критик И. Н. Игнатов в рецензии на «Серебряного голубя» отмечал: «…язык — костюм, заказанный у Гоголя, Достоевского и Тургенева», при этом «Гоголю принадлежит больше всего», Тургеневу же — «только описание барона Павла Павловича Тодрабе-Граабена» [227] . Действительно, гоголевское начало является стилевой доминантой «Серебряного голубя», а тургеневские ассоциации в художественной системе романа занимают подчиненное место (они сказываются, помимо отмеченного Игнатовым, и в описании имения Гуголево, название которого, возможно, возникло из фонического сходства с фамилией Гоголя) [228] . Для нас же существенно, что Гоголь и Тургенев — два мастера русской прозы, вызывавшие наибольшее восхищение Сергея Соловьева; в архиве издательства «Мусагет» сохранились его «Заметки» (1912), в которых Гоголь и Тургенев названы «последними художниками слова» и провозглашен лозунг: «за Гоголем и Тургеневым и прочь от Толстого и Достоевского» [229] . Для Андрея Белого Гоголь всегда был одним из любимейших писателей, всесторонне и глубочайшим образом воздействовавших на его творчество [230] , но к 1906 г. (давшему основной внутренний импульс для «Серебряного голубя») относится именно та стадия усвоения

Гоголя — или, точнее, жизни в Гоголе, — которая протекала «сочувственно» с Соловьевым; и тогда, и еще ранее, летом 1905 г., гоголевские мотивы, позднее воскрешенные в «Серебряном голубе», приобретали в их обоюдном восприятии специфическую окраску: революционные вспышки — «экспроприации, покушенья, убийства» — ассоциировались для Белого и Соловьева с образами из «Страшной мести» и «Сорочинской ярмарки», «красный жупан» гоголевского колдуна и «красная свитка» осознавались концентрированными символами происходящего: «Всюду виделся — Гоголь», «С. М. называл его часто ласкательным: „ Гоголек“»; «…казалось: весь дедовский воздух напитан был Гоголем» [231] . Красная рубаха, в которой ходил летом 1906 г. Соловьев и которую у Белого носит Дарьяльский («Вот он — в шелковой, красной рубахе», «алого цвета рубаха» — с. 141, 217), — внешний знак этих «гоголевских» медитаций.

226

Белый Андрей.Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 298.

227

Игнатов И.Литературные отголоски // Русские Ведомости. 1910. № 183, 11 августа. С. 2.

228

Предположение о том, что название имения восходит к «имени предка владельцев Гуго» ( Ильёв С. П.Символические значения собственных имен иноязычного происхождения в русской прозе начала XX века (на материале романов Андрея Белого) // Wiener slawistischer Almanach. 1991. Bd. 27. S. 116) — и тем самым дополнительно актуализирует «западное» начало, символизируемое этой сферой в топографическом пространстве романа, — следует признать гадательным, поскольку о предке с таким именем в тексте Белого не сообщается. В. Н. Топоров соотносит Г уголевои Б облово,имение Менделеевых неподалеку от блоковского Шахматова, — закономерный аргумент в плане изыскания «блоковского слоя» в «Серебряном голубе» (см.: Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 307).

229

РГБ. Ф. 190. Карт. 55. Ед. хр. 6. Тургеневские ассоциации для Соловьева были непосредственно связаны с Дедовом и семейством Коваленских; к дяде, В. М. Коваленскому, он обращается в стихотворном послании: «Златых Тургеневских преданий // Хранитель добрый и простой»; в послании к А. Г. Коваленской упоминаются «летопись Дворянского Гнезда» и «приют», «где в розовом раю еще цветут // Нетленные Жуковский и Тургенев» ( Соловьев Сергей.Апрель. Вторая книга стихов. 1906–1909. М., 1910. С. 166–168). Одним из «трех корифеев нашей поэзии», наряду с Жуковским и Пушкиным, Соловьев называет Тургенева также в предисловии к 3-й книге стихов ( Соловьев Сергей.Цветник царевны. Третья книга стихов (1909–1912). М., 1913. С. XIV–XV).

230

См.: Паперный В. М.Андрей Белый и Гоголь // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 604. Тарту, 1982. С. 112–126; Вып. 620. Тарту, 1983. С. 85–98; Вып. 683. Тарту, 1986. С. 50–65.

231

Белый Андрей.О Блоке. С. 231, 185.

Усадьба Гуголево в романе, гарантирующая Дарьяльскому спасительную прочность, уют, размеренную естественность жизни, описывается автором так, словно она находится не только в другом пространстве по отношению к миру села Целебеева и города Лихова, но и в другом времени: содержание гуголевской жизни раскрывается через такие реликтовые аксессуары, как портрет екатерининской фрейлины и «пейзаж с объясненьем в любви», «амуры, пастушки, китайцы фарфоровые» (С. 123–124), шкаф с томами Флориана, Попа и Дидерота и т. п. Погружаясь в эти описания, Белый как бы продолжает свой ранний стихотворный цикл «Прежде и теперь» (1903), вновь увлекается милыми стилизованными картинками давно прошедшего, но одновременно апеллирует и к миру ценностей, на который ориентирована поэзия Сергея Соловьева. Архаизм и «классицизм» литературных вкусов и пристрастий Соловьева — последовательны и принципиальны; Батюшков, Жуковский, Дельвиг, Гораций, Ронсар, Андре Шенье, тот же Флориан — для него более близкие и «говорящие» имена, чем многие из признанных кумиров «нового» искусства. Уже в рецензии на первую книгу стихов Соловьева «Цветы и ладан» Борис Садовской отнес его «к числу виднейших представителей нео-пушкинской школы» [232] , а взыскательный Брюсов в отзыве на «Апрель» главным и едва ли не единственным неоспоримым достоинством поэзии Соловьева счел «попытку воскресить эклогу, как ее понимали французские поэты XVIII века и их русские подражатели начала XIX века» [233] . Андрей Белый приветствовал архаизаторские установки Соловьева как опыт противостояния «классицизмом» неодекадентскому «хаотизму»: «… тайнуне выдает поэзия Сергея Соловьева: он боится подмены слепительных образов будущего глоссолалиейтемных бездн. Образы его — аполлинический сон над бездной» [234] . Впоследствии Белый признавал, что живой интерес к «золотому веку» русской поэзии пробудился в нем на новый лад под определяющим воздействием каждодневного общения с Соловьевым летом 1908 г.: «…вели мы беседы о Пушкине, Баратынском, о Тютчеве <…> углублял он растущий во мне пушкинизм <…>. С. М. Соловьеву обязан я вдумчивому отношению к классикам русским»; «Соловьев поощряет во мне ноты „ Урны“ <…>» [235] . Книга стихов Белого «Урна» (1909), представлявшая собой принципиальную дань требованиям «аполлонизма» в искусстве, формировалась, таким образом, в согласии с соловьевскими представлениями о прекрасном, была сознательным шагом навстречу «гуголевской» эстетике; характерно, что в немногочисленных печатных откликах на «Урну» разные авторы говорили о неожиданной для «декадента» Белого склонности к русской поэзии XVIII в., к приемам державинского и ломоносовского стиха [236] .

232

Русская Мысль. 1907. № 6. Отд. III. С. 107.

233

Брюсов Валерий.Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 314.

234

Перевал. 1907. № 7. С. 58.

235

Белый Андреи.Начало века. «Берлинская» редакция // РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 24, 27.

236

На эту особенность «Урны» указывали Н. В. Туркин («Пестрые заметки» // Голос Москвы. 1909. № 272, 27 ноября. С. 3; подпись: Гранитов) и Н. Я. Абрамович (Всемирная Панорама. 1909. № 15, 1 июля. С. 11); «сродство с Ломоносовым» отмечал и сам Соловьев в своей рецензии на «Урну» (Весы. 1909. № 5. С. 79).

Книжные и общекультурные пристрастия Дарьяльского, какими они обозначены в романе, полностью вписываются в круг интересов Соловьева, определившийся к 1906 г. и отразившийся в его первых книгах «Цветы и ладан», «Crurifragium» и «Апрель». Дарьяльский — студент-филолог, поглощенный славянскими штудиями («…помнит он, затвердил фразу: „Волк по-славянски влъкъ“» — с. 120), но всего более возлюбивший античность: он с увлечением рассуждает «о жуке Аристофана» (С. 127), о виднейшем филологе-классике Виламовице-Мёллендорфе и об языковеде-младограмматике Карле Бругманне, он постоянно погружен в «тяжеловесные груды греческих словарей» (С. 150), в чтение Марциала и Тибулла; главный предмет его преклонения — эклоги Феокрита и «солнечный быт давно минувших лет блаженной Греции» (С. 150). Все эти имена и факты имеют прямое отношение к Соловьеву. В 1904 г. он поступил на словесное отделение историко-филологического факультета Московского университета, где занимался славяноведением [237] , а в 1907 г. перевелся на классическое отделение, где с максимальным прилежанием предался изучению Софокла, Гесиода, Феокрита и других классиков античности [238] . «Гомер, Софокл и легкий Феокрит» [239] — образцы для его поэтического творчества. Многие стихотворения Соловьева представляют собой откровенные стилизации под Феокрита; сам поэт признавал, что на содержание его гекзаметрической поэмы «Три девы» (1905–1906), действие которой разворачивается в женском монастыре в эпоху раннего христианства, «несомненно оказала влияние идиллия Феокрита и его подражателей. Влиянием Феокрита объясняется сочетание высокого стиля с картинками бытового характера, легкими, почти игривыми, диалогами девушек» [240] . «Здравствуй, „бабуся“, — храбрится Сережа, — а знаешь ли, что говорит Феокрит?» — так передает Белый в мемуарах одну из характерных сценок жизни в Дедове летом 1906 г. [241] ; столь же самозабвенно проповедует и Дарьяльский перед «бабинькой» своей невесты: «Некоторые филологи, maman, говорят, что седьмая эклога Феокрита есть „regina eclogaram“, что значит — „ царица эклог“. А другие говорят, что она слаще меда — седьмая эклога» (С. 144) и т. д. [242] .

237

Ср. шутливую подпись «Словачка» в письме Соловьева к А. А. Блоку от 3 августа 1905 г. (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 400). В статье «О „блоковском“ слое в романе Андрея Белого „Серебряный голубь“» В. Н. Топоров обратил внимание на то, что студентом Дарьяльский стал после смерти отца и матери (Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 233) — в полном соответствии с биографией Сергея Соловьева: в 1903 г. скончался его отец, М. С. Соловьев, и сразу после этого покончила с собой мать, О. М. Соловьева.

238

Так, 14 октября 1907 г. Соловьев извещал Г. А. Рачинского: «Я участвую в семинарии Покровского по Петронию. Сдавал недавно colloquium по Плавту» (РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903). «…Увлекается Софоклом до самозабвения и вводит меня все более и более в красоты греческого мира», «Очень много занимается Гомером <…>», — писала Белому о Соловьеве А. Г. Коваленская 19 и 29 июня 1906 г. (РГБ. Ф. 25. Карт. 17. Ед. хр. 15). В архиве Соловьева сохранилась его рабочая тетрадь «Семинарий по Гесиоду проф. Соболевского» (1909) (РГАЛИ. Ф. 475. Оп. 2. Ед. хр. 1). В фонде Московского университета сохранилось кандидатское сочинение Соловьева «Идиллии Феокрита» (ЦИАМ. Ф. 418. Оп. 513. Д. 850).

239

Соловьев Сергеи.Апрель. С. 157 («Мадригал»).

240

Соловьев Сергей.Crurifragium. М., 1908. С. XIV.

241

Белый Андрей.Между двух революций. С. 82.

242

Если Белый в ходе общения с Соловьевым или самостоятельно составил себе определенное представление о содержании «царицы эклог», то не исключено, что акцентирование на ней внимания имело в романе по меньшей мере двойной смысл. Как видно из текста 7-й идиллии «Праздник жатвы» и разъяснено в схолиях к нему, Феокрит вымышленными именами козопасов обозначил реальных лиц — поэтов, замаскированных под пастухов (см.: Феокрит. Мосх. Бион.Идиллии и эпиграммы. М., 1958. С. 206, 263–264 — комментарий М. Е. Грабарь-Пассек), — такой творческий прием по отношению к методу автора «Серебряного голубя» мог восприниматься как классический прообраз. Герои идиллии покидают город и обретают отдохновение и покой на лоне природы — что опять же согласуется с антиурбанистическим пафосом Дарьяльского, в полной мере присущим, в свою очередь, и Сергею Соловьеву. Ср., например, его признание в письме к Белому от 7 октября 1906 г.: «Москва — поганая дыра, в которой я живу только потому, что близко Дедово. Т. е. живу потому, что из нее легко уезжать. Как видишь, причина отрицательная»(РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 6). Город («визг и скрежет хаоса») был ненавистен Соловьеву «как центр и выражение капиталистической культуры» ( Соловьев Сергей.Crurifragium. С. XIII, XII).

Как и Соловьев, Дарьяльский — начинающий поэт; о его творчестве Белый говорит, прикрываясь сказовой маской «простонародного» повествователя: «…писал обо всем: и о белолилейной пяте, и о мирре уст, и даже… о полиелее ноздрей<…> выпустил книжицу, о многих страницах, с изображением фигового листа на обертке; вот там-то и распространялся юный пиита все о лилейной пяте да о девице Гуголевой в виде младой богини как есть без одежд <—> поп божился, что все только о голых бабах и писал Дарьяльский» (С. 35–36). Вся эта характеристика может быть воспринята как шарж на поэзию Соловьева с ее особым пристрастием к «гомеровским» многосоставным эпитетам и редкостным греческим словам, к слову «миро» («чистое миро», «окапана миром сладостным» и др.) [243] — особенно любимому поэтом-«архаистом», поскольку оно писалось через ижицу (в сборнике «Crurifragium» он по собственному усмотрению ввел ижицу в написание многих слов греческого происхождения, что противоречило нормативной орфографии, но позволяло дополнительно передать «тень Греции», осенявшую автора) [244] . Многочисленные стихотворения Соловьева представляют собой вариации на темы греческих мифов — в том числе о «младых богинях» (разделы «Silvae» и «Пиэрийские розы» в первой книге «Цветы и ладан», «Лира веков» и «Стрелы Купидона» во второй книге «Апрель»), идиллические «игры розовых нимф», прелести купальщиц («И груди сочные, как спелые плоды, // И бедра крепкие, и вольные движенья // Могучих белых ног, сверкавших из воды»), «роскошная нагота» [245] и другие соблазнительные картины, раскрывающие тему радости земного бытия, живописуются поэтом с неиссякаемым вдохновением.

243

Там же. С. 119, 134.

244

См.: Там же. С. XV. Это новшество вызвало насмешливый отклик Блока, предложившего (в статье «Письма о поэзии», 1908) ввести ижицу в написание не только духовных, но и светских слов — в частности, в название ресторана «Квисисана»: «Kвvcvcaнa» ( Блок Александр.Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 299).

245

См.: Соловьев Сергей.1) Апрель. С. 26, 32–33, 93–94, 98–99, 106; 2) Цветник царевны. С. 36–42 и др.

Эротические мотивы в поэзии Соловьева не имеют самоценного, самодовлеющего характера, они оказываются лишь конкретным преломлением символистского мифотворческого задания — идеи сочетания античной культуры, с ее пафосом «посюсторонних» ценностей, и мистического христианства, «теократизма». В период, когда Соловьев невольно «позировал» Белому для Дарьяльского, его преклонение перед «язычеством» и стихией «земной» страсти достигло своего апогея, но не привело к переоценке исходных религиозных идеалов: «Афины» в его поэтических гимнах дополняются «Иерусалимом», идиллии и элегии в античном духе чередуются с духовными песнопениями и стихами на евангельские и церковные темы [246] . У Дарьяльского — то же сочетание противоположных устремлений: «…он уже во святых местах, в Дивееве, в Оптине и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком» (С. 68). Герой Белого одержим мыслью об оплодотворении православного христианства и русского народа, его исповедующего, неумирающей энергией эллинства: «…снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и еще жизненно не пережитая старинная старина — древняя Греция. Новый он видел свет, свет еще и в свершении в жизни обрядов греко-российской церкви. В православии и в отсталых именно понятьях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка

видел он новый светоч в мир грядущего Грека» (С. 151). О настроениях, господствовавших в сознании Соловьева в 1906 г., Белый сообщает то же самое: «Грецией бредил; и бредил народом; соединял миф Эллады с творимой легендой о русском крестьянине; видел в цветных сарафанах, в присядке под звуки гармоники — пляс на полях Елисейских» [247] . Идея славянского ренессанса, определившаяся в ту пору, оказалась для Соловьева весьма устойчивой: ее он развивает и в предисловии к третьей книге стихов «Цветник царевны» (1912), предрекая грядущий синтез идеала «церковно-аскетического» и «неисчерпаемой сокровищницы византийского эллинизма» [248] .

246

Подробнее см. во вступительной статье Н. В. Котрелева и А. В. Лаврова к переписке А. Блока с Соловьевым в кн.: Литературное наследство. Т. 92, кн. 1. С. 314–315. Ср. характерное признание в письме Соловьева к Г. А. Рачинскому от 12 июня 1907 (?) г.: «Одно время предавался язычеству, и ничего, кроме Овидия, не читал. А теперь страстно тянет в глубину церковного предания» (РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903).

247

Белый Андреи.Между двух революций. С. 80. Ср. приводимые С. В. Гиацинтовой слова Соловьева из письма к ней: «Как хорошо было беседовать с тобой в первый день весны, говорить о самом дорогом, о Греции, о мудрости, о красоте <…>» ( Гиацинтова Софья.С памятью наедине. С. 455).

248

Соловьев Сергей.Цветник царевны. С. XV.

Искомый мифотворческий идеал диктовал определенную линию поведения, которую и Дарьяльский осуществляет самым последовательным образом. Время, которое Соловьев проводил в Дедове и его окрестностях, было в значительной мере заполнено общением с крестьянами, относившимися к нему, по уверению Белого, с симпатией: «С. М. таки хаживал к девкам и парням, на их хороводах бывал; и вечерами просиживал в избах» [249] . В позднейшем письме к Соловьеву Белый выделяет во внутреннем «я» своего друга несколько равнозначащих ипостасей — «поэта», «филолога», «дворянина», «мужиколюба» [250] . «Мужиколюбие» Соловьева нашло заметный отпечаток в его поэтическом творчестве — в разработке тем из крестьянской жизни, в вариациях на мотивы произведений Некрасова и Кольцова (ряд стихотворений Соловьева написан кольцовским пятисложником). Эта черта личности прототипа дала жизненный материал и для главной сюжетной коллизии «Серебряного голубя»: «опрощение» Дарьяльского, его уход из Гуголева и сближение с Матреной, крестьянской бабой, «духиней» секты «голубей», отражает конкретную ситуацию, имевшую место в Дедове летом 1906 г.

249

Белый Андрей.О Блоке. С. 232.

250

См.: Белый А.«Единство моих многоразличий…» Неотправленное письмо Сергею Соловьеву / Публикация, вступительная статья и комментарии А. В. Лаврова // Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 426.

24 августа 1906 г. тетка А. Блока М. А. Бекетова записала в дневнике: «…Сережа женится на крестьянке, поссорился с бабушкой и со всеми своими и революционер» [251] . Предметом страсти Соловьева стала Еленка, кухарка из Надовражина, «миловидная девчонка», с которой, как свидетельствует Белый, влюбленный поэт-филолог не был даже достаточно хорошо знаком: «…каждый день молча меня уводил: мне Еленку показывать; а как Еленка вбежит с самоваром, — ни жив он, ни мертв; не посмеет взглянуть; опускает глаза; и скорее удавится, чем слово скажет». Скованность в общении отнюдь не мешала богатому развитию мифотворческой фантазии: «Вдруг и Еленка лишь образ, рождаемый пеной; Елена Прекрасная — греческий миф» [252] . В письме к Белому от 30 июня 1906 г. Соловьев заверял: «Елена — и все с ней связанное — не хаос, не зверь, а Новый Завет, но не по схеме, а по-новому, очищенному. Ее образ в отдалении окончательно освободился от колдовства и марева. Ведро на плече красивой девки преобразилось в водонос Ревекки; соблазнительность влаги, тростников и рыбы преобразилась в нетление волн Иордана и лодку галилейских рыбарей. Разумеется, это — миг» [253] . Живой человек становится у Соловьева элементом содержания «жизнетворческого» сознания, полностью им поглощается и преображается в религиозно-поэтический символ — в полном соответствии с мировосприятием Дарьяльского, который «затвердит мудреную поэтическую фразу и на все только отвечает поэтической фразой» (С. 126). Идея женитьбы на Еленке едва не претворилась в жизнь. Соловьев ездил свататься к братьям своей избранницы, знакомил ее с родственниками [254] — встретившими такое решение с немалой тревогой: именно в это время Сереже «невестою прочится „Ася“ Тургенева» [255] , будущая спутница жизни Белого (и здесь — прямой параллелизм уже исключительно с ситуациями романа Белого, в котором этот семейный проект отозвался сюжетным эхом, но не с действительностью: женихом и невестой Соловьев и Ася никогда не были; правда, позднее он женился на младшей сестре Аси, Татьяне Тургеневой).

251

Литературное наследство. Т. 92, кн. 3. С. 618.

252

Белый Андрей.Между двух революций. С. 80.

253

РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13. В письме к Белому от 12 июля 1906 г., касаясь вновь своего чувства к крестьянской девушке, Соловьев прибегает уже к другим, не столь отрадным и просветляющим ассоциациям: «Я измучен русалочьей любовью. Ведь в Елене неткрови, она только душа древесная. Но потому-то я и стремился к ней, ибо иначе могу погибнуть от кровавого бреда» (Там же).

254

17 июля 1906 г. Соловьев сообщал Белому о визите Елены в Дедово: «Она была очень замечена у нас <…>. Елена пристально рассматривала бабушку, приблизив к ней лицо, и эти две головы, старая и молодая, так художественно оттеняли одна другую, что я исходил в восторге, в сознании предопределенности всего, легкости и безопасности» (РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13). 2 сентября 1906 г. Соловьев писал Белому из Москвы: «1-го октября женюсь непременно. Содержи в тайне» (Там же. Ед. хр. 6).

255

Белый Андрей.Между двух революций. С. 82. Видимо, этот семейный проект нашел свой отголосок в «Пленном духе» М. Цветаевой — в ее утверждении, что в Асю Тургеневу были влюблены и Андрей Белый, и Сережа Соловьев (см.: Цветаева Марина.Собр. соч.: В 7 т. Т. 4. С. 228).

Дарьяльский воспринимает свое влечение к Матрене как некое наваждение, как тягу иррациональной нутряной силы — и Соловьев осознает всю странность выстроенной им житейской и психологической коллизии, которую ошушает развивающейся помимо его воли: «Когда я подхожу к Елене, вся моя душа кричит: „прочь! беги!“ Но мгновенно возникает такое заклятие: „Мы горим в кольце змеином. Не уйти нам, не уйти нам“» [256] . Такая Елена, рожденная поэтическим воображением, способна трансформироваться в «яблочную торговку», героиню одноименного стихотворения Соловьева (октябрь 1906 г.) [257] , «хохотливую да похотливую», покоряющую «молодчика» «яблочками золотенькими» («Золот серп уколет // Твое сердце молодецкое») и всецело подчиняющую его себе: «Приползай, как пес, // Со смирением // И целуй мои // Ноги белые» [258] . В «Серебряном голубе» развивается тот же травестированный фольклорно-мифологический мотив гибельного совращения; Матрена предстает как своего рода волшебница или колдунья, носительница неизреченной тайны, как новая гомеровская Цирцея, подавляющая волю своего возлюбленного и в конце концов приводящая его к гибели [259] .

256

РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13.

257

Вероятность этой ассоциации подтверждается письмом Соловьева к Белому от 17 июля 1906 г.: «Вчера в Дедово приехала Елена, подсев в телегу к бабе, продававшей яблоки» (Там же).

258

Соловьев Сергей.Апрель. С. 131–133.

259

В этой связи представляет интерес семантика фамилии героя романа. B. Н. Топоров соотносит ее с Дарьяльским ущельем, «с которым со времен Лермонтова в русской художественной традиции соотносят Демона», и, соответственно, с образом Демона у Лермонтова и Врубеля, с чертами «демонического», воспринятыми поэзией Блока (см.: Москва и «Москва» Андрея Белого. C. 245–246). Отмечалось, что слово Дарьялобозначает по-персидски дверь, проход, ворота(отсюда — Дарьяльское ущелье), и в этой связи фамилия Дарьяльскийможет символизировать проблему выбора исторического пути России, чрезвычайно значимую для авторского замысла (см.: Долгополов Л. К.Символика личных имен в произведениях Андрея Белого,// Культурное наследие Древней Руси. Истоки. Становление. Традиции. М., 1976. С. 351–352). Однако в плане наблюдаемых соответствий более адекватной авторскому замыслу оказывается параллель с известной балладой Лермонтова «Тамара» (1841), начинающейся со строки: «В глубокой теснине Дарьяла». Сюжеты баллады и романа Белого имеют очевидные смысловые соответствия. Чародейка царица Тамара заманивает волшебной силой путников: «И слышался голос Тамары: // Он весь был желанье и страсть, // В нем были всесильные чары, // Была непонятная власть», — и после ночи любви умерщвляет их. Именно мотив совращения безвольной души, с готовностью поддающейся наваждениям, и ее неизбежной гибели определяет судьбу Дарьяльского, только совратительница его не «прекрасна, как ангел небесный», а «звериха» и «гуляющая баба» (С. 225). Параллель с «Серебряным голубем» подкрепляется и рядом частных деталей. Так, посетителей Тамары встречает «мрачный евнух» (ср. слова Кудеярова: «вредно мне женское естество — не по мне»; с. 86); их угощают вином (Дарьяльский, находясь в крестьянской среде, все время пьянствует); Аннушка-Голубятня, завлекая Дарьяльского в комнату, где его настигает смерть, делает ему эротические намеки. В финале баллады Лермонтова описывается, как волны Терека уносят убитого, и звучит мотив покаяния: «И с плачем безгласное тело // Спешили они унести; // В окне тогда что-то белело, // Звучало оттуда: прости». Аналогичная картина — в последних строках «Серебряного голубя»: «…тело во что-то завертывали <…>; и понесли»; слышен «соболезнующий шепот» убийц-«голубей»: «он, ведь, — наш братик!», «Сердешный!», «Царства ему небесная!..» (С. 412–413).

История отношений Соловьева с крестьянской девушкой, в отличие от истории Дарьяльского, трагическим финалом не увенчалась: в 1907 г. Соловьев, видимо, уже не возобновлял своих далеко идущих намерений, а несколькими годами спустя, в письме к С. В. Гиацинтовой от 6 апреля 1910 г., признавался, что благодаря ей он начинает «просыпаться от многолетнего и дурного сна, сна моего огрубения, варварства, мистицизма и декадентства» [260] . Однако в остроте и подлинности переживаний этого «огрубения» и «варварства» сомневаться не приходится. Столь же подлинным был для Соловьева и революционный синдром, также унаследованный героем «Серебряного голубя», вынашивавшим «противоправительственные» цели (С. 44) и поклонявшимся «красному знамени» (С. 68). «…Весь облик его незабываемых летних месяцев в 1906 году есть облик фанатика, явно охваченного пожаром дерзаний», — вспоминает Белый о своем друге [261] . Ретроспекции 1906 г. преломляются в романе в двух планах — «личном» и «общественном»: атмосфера революционного подъема, стихийных крестьянских бунтов и смутного брожения; «сицилисты», проходящие на фоне основного действия, и замыслы соединения с ними «голубей», — все это восходит опять же непосредственно к «дедовским» переживаниям и к фигуре того же Сергея Соловьева, в те дни безапелляционно заявлявшего: «Мне тяжело подавать руку кому-нибудь, кто смеет быть не революционером» [262] . Почвеннические и обновленческие экстазы Дарьяльского (по Соловьеву — «религия освященной земли») [263] не заряжены столь последовательным максимализмом (сказывалось, что «Серебряный голубь» создавался в пору, когда радикальные настроения Белого пошли на убыль) — в отличие от Соловьева, чье народолюбие в свое время предполагало и оправдывало самые решительные действия: «Недавно наши мужики пели Марсельезу. Я почувствовал трепет грядущего, зачатие новой жизни, и благословил топор, эшафот, кровь. Я почувствовал готовность умереть с народом, за народ. Но только не прежде, чем окончу мои мистические пути» [264] .

260

РГАЛИ. Ф. 2049. Оп. 1. Ед. хр. 296.

261

Белый Андрей.Начало века. «Берлинская» редакция // РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 12. Л. 209.

262

Письмо к Андрею Белому от 12 июля 1906 г. // РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13.

263

Соловьев Сергей.На перевале. XIII. Символизм и декадентство // Весы. 1909. № 5. С. 56.

264

Письмо Соловьева к Андрею Белому от 4 августа 1906 г. // РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13.

Андрей Белый в 1906 г. выступал с не менее грозными высказываниями. «Общественные» эмоции у него и у Соловьева тогда были, по сути, едиными. «И я, и С. М. загорели в жару революции; к нам приходили крестьяне: шептали о том, что творится в окрестностях; верили нам», — вспоминает Белый, подчеркивавший также, что в направлении к общей цели — «акту восстанья» — каждый двигался со своим идеологическим багажом: «Мобилизировали: я — Ницше и Риккерта; а С. М. — отцов церкви, эсеров, идиллии Феокрита, Некрасова» [265] . В Надовражине в доме у трех сестер-поповен Любимовых Белый и Соловьев «ниспровергали власть: бар и помещиков», там же «орались „бунтарские“ песни» [266] ; в «Серебряном голубе», соответственно, мимоходом обозначены три дочери «покойного целебеевского батюшки»: «…к ним и студенты хаживали, и сочинители, да: однажды песенник у нас появился: их петь заставлял <…> долго тут парни горланили апосля: „Вставай, подымайся, рабочий народ!“» (С. 46–47). Дарьяльский изучает, наряду с трудами мистиков Бёме, Экхарта и Сведенборга, также Маркса, Лассаля и Огюста Конта (С. 68), в полном согласии с кругом интересов (каким он определился в 1906–1907 гг.) Белого, проповедовавшего идею соединения социал-демократии и религии, и Соловьева, который провозглашал, что «цели поэта и социалиста до известной степени совпадают» [267] . Уходу Дарьяльского из Гуголева, в сюжете романа вызванному случайной семейной ссорой, в плане биографических аллюзий соответствует конфликтное противостояние в дедовской усадьбе в том же 1906 г. между «радикалами» Белым и Соловьевым, с одной стороны, и братьями Коваленскими, дядьями Соловьева, придерживавшимися умеренно-«кадетской» политической линии, с другой; в результате конфликта Белый и Соловьев покинули Дедово [268] , а на следующее лето поселились не в усадьбе, а поблизости от нее, в Петровском.

265

Белый Андрей.О Блоке. С. 231, 236.

266

Белый Андрей. Между двух революций. С. 16, 34.

267

Соловьев Сергей.Crurifragium. С. XIII. Примечательно также, что автобиографический герой повести Соловьева «Старый Ям» читает «Эрфуртскую программу» немецких социал-демократов (РГБ. Ф. 696. Карт. 1. Ед. хр. 4. Л. 11).

268

Ср. запись Белого об августе 1906 г.: «Ссора с Коваленскими (из-за политических причин); наш быстрый отъезд с С. М. Соловьевым в Москву» ( Белый Андрей.Материал к биографии. Л. 53 об.). Намек на эти обстоятельства — в письме Соловьева к Вяч. Иванову от 12 декабря 1906 г., в котором затрагивается общественная позиция Брюсова и журнала «Весы»: «Тут пахнет 17-м октября и „мирным обновлением“. Этот запах я немногим прощаю. Кажется, только пожилым родственникам и Валерию Яковлевичу <…>» (РГБ. Ф. 109. Карт. 34. Ед. хр. 60). В. Н. Топоров проводит параллель между сценой ссоры в «Серебряном голубе» и конфликтом (подробно описанным в мемуарах Белого), возникшим летом 1905 г. в Шахматове между матерью Блока А. А. Кублицкой-Пиоттух, с одной стороны, и Соловьевым и Белым, с другой, в результате чего Белый преждевременно уехал из Шахматова (см.: Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 235–237).

Поделиться с друзьями: