Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Так ты не дашь допросить своих слуг, князь? Беру в свидетели пана Хмелевского в твоем самоуправстве! Не дашь?

— Не дам!

— Я вернусь еще сюда с целым региментом, если понадобится! — гнусаво воскликнул возный и стремительно вышел.

Роскошный агент примаса задержался у двери, улыбаясь, сказал негромко:

— Тебе, князь, шлет свой привет служитель Христа Никола Феллини. Помнишь ли его? Он оказал сегодня тебе большую услугу, хотя ты и враждебен нашей римско–католической церкви. Я уезжаю, хотя мне точно известно, что беглый холоп Степан Кулижский находится в твоем имении. Но просьба Николы Феллини для меня важнее, чем это!

И он вышел тоже, а Курбский стоял и слушал,

как во дворе прозвучала команда, заскрипели ворота, зацокали подковы. В комнате темнело, смеркалось рано, он смотрел на серый квадрат окна и, потирая ноющие виски, вспоминал и иезуита Николу Феллини, и лютеранина–еретика Радзивилла Черного, и беглого казака — иеромонаха Александра, и литовского магната Григория Ходкевича, и других, чьи пути пересеклись с его путем. А все пут эта — паутинки над бездной, не имеющей ни дна, ни названия… Кто может понять все это? В комнате стемнело. Где сейчас Степка Кулижский? Не он ли проскакал одвуконь полями? Нет, ничего не понять — пути Господни неисповедимы. Он вспомнил растерянное, побуревшее лицо пана Быковского и улыбнулся: давно не было ему так весело, как сегодня.

«Трудно будет Степке добраться отсюда до Дона, но от польского суда он хоть на день, да ушел! Беглый. Не мне его судить: он, как дикий гусь, рвется домой, к родному, не удержать никому… Смерти не боится. Дай ему Бог добраться, Дон увидеть. А может, и сыночка… Хотя, говорят, Иван побывавших в полоне на смертные работы ссылает, но вдруг да проскользнет… Только мне некуда бежать. Не к кому…»

Отчуждение опять охватило его холодно, бесчувственно, и он оглянулся с удивлением: стало ненужным на миг все, во что он, казалось, врос нутром — ведь он не только говорил, но часто даже думал по–польски. Может быть, он и спас Степку только для того, чтобы иногда послушать его торжокский говорок. А может, чтобы хоть мысленно проследить его путь на Русь через лесные рубежи и реки?

«Да, но все это — пустые мечтания, потому что Степка уже далеко, навсегда исчез он из моей жизни, а я так и останусь на этойземле, а потом в этойземле. Сорок дней и ночей будет душа моя бродить среди людей чужеземных или ополячившихся до корня, равнодушных к милому детству русскому, к родному селу и погосту, где рдеют рябины, где лежат любимые родичи. Может ли душа посетить их там? Нет, она сорок ночей не сможет покинуть мое тело. Почему? Зачем? И что потом, после сорока дней? Католики говорят — Чистилище. Зачем Чистилище? Разве ответит кто на это? Счастливы простодушные вроде Мишки Шибанова. «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю…» Такие, как иеромонах Александр».

Курбский опустил голову. Он сидел неподвижно, не зажигая света. Сгущались сумерки, тишина углублялась, заполняла дом, голову, тело, мысли тонули в ней, кружась, опускаясь в бездонность, чтобы навсегда в нее кануть. Он сидел, затаив дыхание, чтобы не спугнуть это сумеречное забытье, в которое, засыпая, отходила предзимняя земля; тонкий снег сеялся на лиственный перегной, меркли низкие облака за прочернью веток, семена дремали в теплоте чернозема, и он хотел бы забыться вместе с ними, не умирая, чтобы весной возродиться в новой душе и новом теле. Но это — не для него. Это — для чистых. Таких, как мученики–иноки Корнилий или Филипп Колычев. А он — сам по себе. Он — один. Стал один. Совсем.

Он продолжал сидеть, сложив руки на коленях, в темноте еле брезжило окно, точно вход в тишину. «Пусть тише бьется сердце: я устал, я хочу отойти от них, от всех, от себя самого, о Господи!»

Ему казалось, что он едет по зимней степи на восток, — стремя о стремя со Степкой Кулижским, по бурым травам, присыпанным сухим снежком, под куполом сонных

серо–белых туч. На урезе далей дальних светит льдистая полоска, там таится надежда, ждет терпеливо их, беглецов, и он боялся вздохнуть, чтобы не спугнуть ее, доехать…

Так началась еще одна зима в жизни Андрея Курбского, который безвыездно сидел в своем имении и незаметно отстранялся от прежних забав, знакомств, разъездов, все чаще искал уединения и молчания. Оно становилось нужным, хотя и не было в нем ответов, но он учился не спрашивать. Так прошла и эта зима, мелькнула ранняя весна, которую он теперь почему-то невзлюбил, и потянулось все медленнее, как зацветшая вода в протоке, жаркое зеленое лето.

Курбскому казалось, что дремотное бытие навсегда установилось в его имении, что он так и спрячется здесь ото всех и, может быть, все его забудут, если не шуметь. И друзья и враги. Потому что он не хочет и не может задавать страшные вопросы, на которые никто не ответит, и вообще не хочет думать глубже того слоя, под которым начинаются эти самые вопросы. Да, если затаиться, то и Бог забудет. Но Бог его не забыл.

— Эх, Петр! Я тебя люблю, сам знаешь, и вызвал тебя не для пустой беседы, почуял в письмах твоих беду какую-то, а ты… Ты толкуешь обиняками о каких-то угрозах неведомо от кош. А?

Вечерело, но жаркий воздух, неподвижный, душный, стоял и в комнате, и за окном среди истомленных трав. Было девятое августа, шестая неделя засухи.

— Я приехал, князь, тотчас, как ты позвал, — сказал Петр Вороновецкий, вскинул и опустил взгляд, и бледные щеки его начали медленно розоветь.

За полтора десятка лег Петр вроде и не постарел совсем, может быть, казалось так оттого, что в лице его было нечто женственное: узкий нос, вздрагивающие чутко ноздри, длинные ресницы. Это лицо не умело скрывать волнение, как, например, сейчас, когда он понял, что Курбский знает больше, чем сказал, но не спрашивает грубо и прямо, чтобы не обидеть.

— Да, ты приехал, а я позвал, чтобы дать тебе совет, помочь, но как я могу помочь, если ты утаиваешь главное?

Петр промолчал, опустив глаза.

— Скажи, а она… она истинно жена тебе?

— Жена, — тихо ответил Вороновецкий, и теперь все лицо его порозовело, а ресницы дрогнули.

Курбскому стало жаль его еще больше. Но нарывы надо вскрывать.

— А я слышал, что она, Настасья, жена Емельяна Патракилевича из Запоточья Кременецкого, у которого ты прошлый год на квартире стоял, когда на ярмарку за конями ездил.

Нахмурившись, он ждал ответа. Петр Вороновецкий первым из свободных дворян пришел к нему, когда он был еще без имения и без денег, отдался со своими людьми. Кроме пожалованных королем сел и деревень, Курбский подарил ему Трублю в Ковельской волости и местечко Порыдуб, где он и жил постоянно. Они переписывались — Петр любил философию древних и знал латынь. Они о многом имели одинаковое мнение. Петр часто бывал в Миляновичах. Но с прошлого года появлялся все реже, а письма его стали странны, тревожны. Тогда Курбский вызвал его к себе.

— Она моя жена, — повторил Петр и поднял взгляд.

Теперь он больше не опускал его, краска медленно сходила с лица, черты заострились, посуровели.

— Но я слышал, вы не венчаны церковью нашей?

— Да, муж ее взял отступного, но развода не дает. Во Владимире нас записали в ратуше. — Он стал чаще дышать, покусал губу. — Это мой сын от нее, она сама ушла от мужа. Я люблю ее, князь…

— Но это же не брак. Ты же знаешь, что сказал Господь: пожелавший жену уже в прелюбодеянии грешен. Как же ты мог, Петр, без благословения церковного… — Курбский осекся и перевел взгляд мимо, в окно, жар стал сжигать его щеки, щипало кончики ушей.

Поделиться с друзьями: