Анж Питу (др. перевод)
Шрифт:
Решив так, Майар подошел к молоденькой девушке и снял у нее с шеи барабан.
Умирающая с голоду девушка больше не могла его нести. Она отдала барабан и, соскользнув вниз по стене, уронила голову на каменную тумбу.
Жесткая подушка, подушка для голодных…
Майар спросил у девушки, как ее зовут. Ее звали Мадленой Шамбри. Она была резчицей по дереву, работала для церквей. Но кому сейчас придет в голову заказывать для церкви красивую деревянную мебель, статуи, барельефы вроде тех, что так превосходно делались в XV веке? Полумертвая от голода, она стала цветочницей в Пале-Рояле.
Но кто сейчас
Не имея больше возможности вырезать из дуба фрукты и продавать розы, жасмин и лилии, Мадлена Шамбри взяла барабан и стала бить голодную тревогу.
Она, собравшая эту печальную депутацию, отправится в Версаль, но поскольку девушка слишком слаба, чтобы идти пешком, ее повезут на тележке.
В Версале она попросит, чтобы ее с дюжиной других женщин пропустили во дворец, и там станет держать речь; голодная, она от имени всех голодных обратится к королю с жалобой.
Эта мысль Майара была встречена рукоплесканиями.
Вот так Майар одним словом рассеял враждебность толпы.
До этого ни одна живая душа не знала, зачем они идут в Версаль и что собираются там делать.
Теперь стало ясно: они идут в Версаль, чтобы депутация из двенадцати женщин с Мадленой Шамбри во главе упросила короля именем голода пожалеть свой народ.
Почти семь тысяч женщин собрались в путь.
И вот они двинулись по набережной.
Однако когда процессия дошла до Тюильри, послышался громкий крик.
Чтобы лучше видеть всю свою армию, Майар забрался на тумбу и осведомился:
– В чем дело?
– Мы желаем идти через Тюильри.
– Это невозможно, – отрезал Майар.
– Почему? – в один голос воскликнули женщины.
– Потому что Тюильри – это королевский дом с садом и идти через него без разрешения – значит нанести королю оскорбление, даже более того: это значит покуситься в лице короля на всеобщую свободу.
– Раз так, – отвечали женщины, – попросите у часового разрешение.
Держа треуголку в руке, Майар подошел к часовому.
– Друг мой, – начал он, – не позволите ли вы этим дамам проследовать через Тюильри? Мы пройдем только под аркой и никакого вреда деревьям и растениям в саду не причиним.
Вместо ответа часовой выхватил шпагу и кинулся на Майара.
Майар вытащил свою, которая была на целый фут короче, и стал защищаться. Тем временем одна из женщин, подобравшись к часовому сзади и хватив его палкой от метлы по голове, повергла несчастного к ногам Майара.
Майар вложил шпагу в ножны, шпагу часового сунул под мышку, забрал у женщины ружье и сунул его под другую, после чего поднял упавшую в ходе сражения треуголку и, нахлобучив ее на голову, пошел по Тюильри, где, как он и обещал, женщины ничего не тронули.
Пусть они, перейдя через Королевскую аллею, шествуют в сторону Севра, где им предстоит разделиться на две группы, а мы бросим взгляд на то, что делается в Париже.
Итак, семь тысяч женщин едва не утопили выборщиков, не повесили аббата Лефевра и Майара и не сожгли ратушу, причем не наделать при этом известного переполоха им не удалось.
На отголоски этого переполоха, дошедшие даже до окраин столицы, явился Лафайет.
Он проводил на Марсовом поле нечто вроде
смотра. С восьми утра он был уже в седле и, когда пробило полдень, появился на площади перед ратушей.На карикатурах тех времен Лафайет изображается в виде кентавра с телом знаменитой белой лошади, которая вошла в поговорку.
На шее лошади была пририсована голова командующего национальной гвардией.
С самого начала революции Лафайет, сидя верхом, произносил речи, верхом ел, верхом командовал.
Ему доводилось даже спать сидя верхом.
Поэтому, когда Лафайет случайно ложился в постель, спал он крепко.
Едва Лафайет доехал до набережной Пельтье, его остановил мужчина, галопом подлетевший к нему на великолепном скакуне.
Это был Жильбер. Он направлялся в Версаль, желая предупредить короля об угрозе и остаться в его распоряжении.
В двух словах он поведал Лафайету о случившемся.
Затем оба продолжали путь: Лафайет – к ратуше, Жильбер – в Версаль.
Однако поскольку женщины двигались по правому берегу Сены, он поехал по левому.
На площади перед ратушей не было ни одной женщины, зато были мужчины.
Это были национальные гвардейцы, получающие жалованье и не получающие такового, преимущественно солдаты бывшей французской гвардии, которые, перейдя в ряды народа, утратили свои привилегии, переданные ими по наследству королевскому конвою и швейцарцам.
За переполохом, который наделали женщины, последовали удары в набат и теперь уже общий переполох.
Проехав через толпу, Лафайет спешился на нижней ступеньке и, не обращая внимания на вызванные его появлением рукоплескания вперемежку с угрозами, прошел в ратушу и стал диктовать письмо королю относительно утреннего восстания.
Когда он дошел до шестой строки, дверь канцелярии резко распахнулась.
Лафайет поднял взгляд. Депутация гренадер пришла с просьбой, чтобы он их принял.
Лафайет сделал им знак войти.
Они вошли.
Гренадер, которому было поручено держать речь, подошел к столу.
– Генерал, – твердо начал он, – нас послали к вам десять гренадерских рот. Вас мы не считаем предателем, но уверены, что правительство нас предало. Пора со всем этим кончать, мы не можем обращать наши штыки против женщин, требующих от нас хлеба. Продовольственный комитет или ворует, или бездарен, в том и другом случае его необходимо сменить. Народ страдает, и корень зла находится в Версале. Нужно привезти короля в Париж; нужно прогнать фландрский полк и королевских гвардейцев, позволивших себе попирать ногами национальную кокарду. Если король не в силах нести на своей голове корону, пусть отречется, мы коронуем его сына. Назначим регентский совет, и все пойдет к лучшему.
Изумленный Лафайет уставился на оратора. Ему доводилось видеть бунты, доводилось оплакивать убитых, но на этот раз ветер революции впервые в жизни ударил ему в лицо.
Возможность свержения короля, о которой говорил народ, его удивила, вернее, даже озадачила.
– Вот как! – вскричал он. – Значит, вы собираетесь объявить королю войну и заставить его отречься от нас?
– Генерал, – отозвался оратор, – мы любим и чтим своего короля и будем очень огорчены, если он нас покинет, потому что мы и в самом деле его очень любим. Но на худой конец у нас остается дофин.